Петров-Водкин Кузьма Сергеевич
Шрифт:
– Однажды я должен был упасть. Я упал, но не разбился, и это "управляемое" падение и научило меня многому, - сказал мне Ерошка.
В Харькове Симелонского подвергли научному обследованию, физиологи и физики всячески старались докопаться до причин легкости тела, достигаемой артистом при полетах. Один ученый прислал гимнасту длинное письмо, обличающее "фокус" полета, что-де по линии движения, конечно, пропущен сильный электрический ток, а на артисте, очевидно, имеются аккумуляторы…
– А у нас в цирке, кроме керосино-калильных ламп да волшебных фонарей, никаких аппаратов не имеется. У Дурова там в столицах еще можно бы предположить ерунду такую…
– А если бы я сам знал, как я это делаю… - грустно закончил Ерошка.
Теперь он подписал контракт в Германию, вот только как закончит здешние условия.
– И все-таки все это не то, Кузьма. Мне нужна школа. Вот теперь, отсюда надо бы мне школу, а такой школы, говорят, и на земле нет. Видишь ли, еще не додумались ученые сухари… Вот у немцев разве… А помнишь Чебурыкина?… А ведь этот прохвост цирюльник не дурак был. Действительно, он прав: надо от многого отвыкнуть, что кажется умным и законным для дураков.
Встреча с Ерошкой вскопнула во мне много новых, глубинных вопросов об органическом творчестве, о возможностях и умении отдаться этой работе через мою профессию…
Под утро разошлись мы. Крепко расцеловавшись с какой-то особенной нежностью, словно предугадывая, что мы уже больше не встретимся.
Рассвет застал меня за письмом к Кире, в то время студенту политехникума. Я знал, как вопросы механики и биомеханики близки Тутину. Письмо разрасталось. Оно было, вероятно, бредовое по изложенным в нем фантастическим возможностям, ожидающим человека в дальнейшем его органическом развитии… Я бы никогда не окончил письма, а, вероятно, запутался бы от впечатлении ночи и усталости и разорвал бы его, если бы в этот момент в дверь ко мне не сунулся мужик и, указав на меня кнутовищем, не сказал:
– Ежели к Миколаевым на хутор изволите, так это меня за тобой прислали… По холодку доедем.
"Целую и обнимаю, твой друг" - скляксил я последнюю строчку, чтоб не задержать письмо отправкой.
Глава семнадцатая
В ОДНУ ИЗ ЗИМ
С зимой у меня связано одно из ярких воспоминаний о Тане. Да зимой мы и виделись с нею чаще, чем летом. Бабушки соберутся вечерять в избушке Андрея Кондратыча или у нас - тут и мы с Таней. Учим уроки, проверяя один другого, или читаем по очереди. Старухи прялками шуршат, а мы в тридевятом царстве за каким-нибудь Бовой-королевичем гоняемся мыслями. А бывало и так, разойдется которая из старух и заведет свою сказку. Потянет то летним лесом сосновым, то бурей зимней завоет сказка. Мчатся, едут сильные и могучие: туда - не знай куда, привезти то - не знай что. Дел не переделать и время девать некуда; медленно за солнцем движутся времена и люди: прийти не придут - лишь бы шли; найдешь либо нет - были бы поиски.
Начало Тани относится ко времени и моего появления на свет. По рассказу Андрея Кондратыча, ее приемного отца, которого Таня упорно называла дедушкой, начало с девочкой обстояло так.
Под Сретенье произошло это. Уже к утрени отблаговестили. Брел он вдоль порядка окраинной улицы, рассчитывая дойти до углового дома, присесть отдохнуть там, да и восвояси. Ночь уже рассеивалась. Серело по горизонту за Волгой. Идет Кондратыч и слышит - впереди него вдоль домов кошка замяукала. Прислушался чутче: словно бы не кошка - ей рано таким голосом упражняться - чай, не март месяц. Еще прислушался - и оказывается, словно ребенок хлипает. Откуда ребенку быть? Сквозь избу разве, - да не услышишь так ясно сквозь избу. Идет, рассуждает, вслух себя спрашивает, чтоб веселее было, а звук все яснее делается и ни в какой кошке тут дело, - плачет дитя малое. Только заглушенно плачет, словно из-под завала какого. Прибавил шагу. Поравнялся с шатровым домом Голикова, у которого крыльцо наружу выходит, и - ничего в этом месте не стало слышно. "Померещилось", - думает Андрей Кондратыч. В это самое время на нижней улице два человека, не то рано вставших, не то еще не ложившихся, вступили в перебранку. По голосам - не воры, но надоумить их надо. Кондратыч зачокал караульными палками:
Эй вы, там,
Которым не спится, -
Спать не мешайте другим.
Стуком палок и было, очевидно, окончательно потревожено живое существо, находившееся в одноручной корзине на крыльце шатрового дома.
– Хвать я за корзину. Дрожу весь. Небесные силы - младенец погибает! Мороз стоял крепкий тогда. Расстегнул я ватошник. Сел на приступь, а корзинку себе на колени взял и окрыл полами. Сижу, думаю, о судьбе детской горюю, а корзинку ногами раскачиваю, словно зыбку. В корзинке и затихло, уснуло. На улице как днем сделалось. Не утерпел я - быстро, быстро приоткрыл ветошь, да пеленки до головки самой и увидел существо одинокое, человеческое, в брось брошенное. Ухватило меня за сердце. Кому отдать?
– себя спрашиваю, - а коль и те выбросят? Не буду отдавать, пусть эта жизнь будет мне, бобылю, предоставлена. Укрыл, укутал, да, видно, разбудил, - опять запищало дите. Взял корзинку на руку, застукал песенку-баюшку и к избенке спешу - только бы не оскользнуться. Вот так оно и было дело.
В корзине оказалась девочка. Поверх распашонки на ней был крест староверческий с "да воскреснет Бог и расточатся врази Его". К гайтану была прицеплена бумажка со славянской надписью с титлами: "Татиана. Святое крещение возымела Генуария 28. Пречистая Владычица, в руце Твои предаю плод сей… Люди добрые, простите матери грех великий…"
Первые дни мои бабушка и мать возились с ребенком. Потом Таня перешла на присмотр к сестре Андрея Кондратыча - Анне Кондратьевне, бездетной вдове, жившей недалеко от избушки брата.
С первых же лет стала слышать Таня о себе: "подкидыш", "сиротка", "безродная". Хлыновки своей жалостью могли кого угодно с ума свести. Как начнут сиротинить да оплакивать "дите без роду, племени", "участь горькую без родной мамыньки", то на любого и взрослого тоску наведут, а ребят изводили хлыновки в совершенстве. На поминках, бывало, придут с кладбища, сиротки ребятишки тут же в избе играют. Вот бабы и начнут жалость распускать - сиротки в рев ударятся, целый день не свои будут, игры бросят, только успокоятся, а бабы и завтра и долго потом на сиротстве чужом будут себя тешить, причитать да плакаться.