Шрифт:
Программа в Детском театре была очень помпезная, с хорами, с танцами. И с интермедиями, которые писал Николай Робертович с Вольпиным. Там были очень остроумные интермедии, много смеялась публика. Интермедии репетировали Тарханов с Белокуровым и Мартьяновой.
Я вел все эти программы и играл во всех интермедиях Эрдмана, «главным артистом» был. Вот только начальник не доверил мне вести программу перед Берия.
Был такой актер Князев, был Шапиро, который потом режиссером стал, был Гитман. Были две артистки. Пригласили Зубова, знаменитого артиста, руководителя Малого театра, помочь что-то в интермедиях ставить. Ведь ансамбль мог любого привлечь. А он замечательный же артист. Такой барин. И он играл Наполеона. В Малом театре была инсценировка «Войны и мира».
И вот одна ансамблевская зарисовка: Зубов, Эрдман и я с ними поднимаемся в кабинет начальника ансамбля. И Зубов идет, висок теребит и говорит так:
— Ах, этот лак Наполеона раздражает, — еще не успел он разгримироваться как следует, от парика лак остался. — Ну что же, Николай Робертович, тут можно делать дело, можно, можно сделать. Это талантливо выглядит. Можно… вполне, вполне. Ах, этот лак Наполеона раздражает. Но артисточка никуда. Менять, менять артисточку надо.
А Николай Робертович говорит:
— По н-некоторым с-соображениям я бы не рекомендовал вам произносить эти слова т-там, в кабинете.
Зубов говорит.
— Понял, понял, — открывает дверь кабинета и говорит: — Артистка у вас просто прелесть. С ней можно делать дело. Можно, можно, можно…
И я остолбенел от такого гениального перехода.
Или другая зарисовка.
Команда ансамбля. Солдаты сидят, извините, в сортире, курят на сон грядущий и разговаривают. Так как ребята все довольно умные — кто консерваторию окончил, кто институт, кто училище, то разговор идет о литературе. Ну а лейтенант ищет с ними контакта — тоже зашел в сортир и слушает, что они говорят. Вот он послушал, послушал и говорит:
— Так, да. Точно. С литературой плохо. Да. Вот этот, как его, Алексей Толстой, написал «Войну и мир» — и заглох. А вот Лебедев-Кумач сильно выдвигается — получил батальонного комиссара!
Еще один случай.
Вечерняя поверка в ансамбле. Всех солдат выстраивают по линейке, и этот же лейтенант, согласно правилам, говорит:
— Так! Значит, так. Вопросы есть?
Здоровенный мужик отвечает:
— Есть!
— Так, товарищ Дубовик, задавайте вопрос.
— Товарищ лейтенант, а почему Земфира охладела?
Лейтенант смотрит на строй и не понимает — смеются над ним или всерьез. И так, озираясь, говорит:
— Так. Неважно. Будем тренировать этот вопрос. Разойдись!
В другой раз начальник ансамбля — маленький человек с пробором аккуратным — вызывает этого лейтенанта и говорит:
— Садись, будем прямо говорить. И запомни на всю жизнь, что я тебе скажу. В ансамбле непорядки. Наш ансамбль состоит из многих национальностей, понимаешь, а там раздоры, до драк дело доходит. Проведи с ними беседу о дружбе народов, что должны жить единой дружной семьей. Выполняйте!
— Есть, товарищ начальник! Все будет сделано.
Вечером всех выстраивают, и лейтенант говорит:
— Так. Согласно приказу начальника, мне поручено провести с вами беседу. Наш аса-асамбль является многоцимногоцициональным. У нас имеются армяне, грузины, один татарин имеется, — потом он оглядывает строй и говорит: Евреев полно! Должны жить в дружбе. Разойдись!
А через некоторое время нас перебросили — куда-то под Москву, я еще помню, что там я отморозил себе еще раз щеки — на лыжах мы ходили, для родителей что-то хотели поменять. Когда мы были в Москве, я всегда бегал к папе и маме, собирал им что-то из еды или еще что-то, что можно было раздобыть, и пользовался случаем, от тревоги до тревоги бегал, приносил им домой.
Потом мы выступали в метро «Маяковская», где был Сталин на торжественном заседании 7 ноября.
А потом, когда был первый раз пробит коридор между Ленинградом и Москвой — и тут же он захлопнулся — и вот нас направили в Ленинград.
Помню, когда мы туда ехали по этому коридору, я еще неудачно всех разыграл, схулиганил:
— Простреливают и уклон большой. Все ложитесь и лежите. А потом мы пройдем и скажем вам, когда вставать.
А потом вошел начальник и сказал:
— Вы что, с ума сошли? — не пройдешь же, все лежат. — Кто приказал?
Говорят:
— Любимов проходил, говорит, тут уклон большой, поэтому нужно всем лечь, чтоб равновесие было, чтоб вагон не перевернулся.
И тот сказал:
— Вот мы доедем, я тебе покажу уклон, я тебя положу.
Туда-то мы проехали, и коридор захлопнулся, и мы там накрылись на несколько месяцев. А обратно мы выбирались уже по Ладоге — я помню торчащие мачты кораблей, потому что много кораблей топили. Это было ранней весной. Ходили по улицам несчастные дистрофики, опухшие от голода люди, — а город ведь все время обстреливали — и мы видели, как они по стенке шли и уже не реагировали, а мы вздрагивали — все-таки снаряды летали. Можно одной фразой сказать: «Врите что хотите, и все равно, чтобы вы ни выдумали, реальность была страшней. Вы не выдумаете таких ужасов, которые были». Я видел, как мужичонка привез на какой-то кляче остатки еды из деревни. И он, извиняюсь, чуть отошел помочиться. И налетела какая-то дикая орда совершенно голодных людей и разорвали лошадь. И он стоял и плакал.