Шрифт:
— Я позвоню Андропову и скажу: разве можно это делать!
— Евгений Александрович, я вам не рекомендую отсюда звонить.
Как-то неудобно от американцев звонить.
— А что вы посоветуете?
— Выйдите и позвоните из автомата.
— Да, это, пожалуй, правильно.
И он исчез. Потом минут через десять возвращается довольно бледный и говорит:
— Можно вас на минуточку?
— Пожалуйста.
— Пойдемте в сторонку. Где бы тут можно было поговорить?
Я говорю:
— В свое время мне бывший член Политбюро Полянский рассказывал, что он беседовал с Рокфеллером почему-то в туалете и они все время спускали воду. Ну, может, он врал. Но все-таки пойдемте к туалетам.
Подошли мы к туалетам, и я стал дурака валять и воду спускать.
Я говорю:
— Ну что, звонили?
— Звонил.
— Ну и что же вам он сказал?
— Вы знаете, странно. Как это понять?
— Что он вам сказал?
— Одно слово.
— Какое?
— Проспитесь, — и повесил трубку. — Как это понять?
Я говорю:
— Буквально.
— Да, вы считаете?
Я говорю:
— Да.
Ну, он так и сделал: проспался и забыл.
Это даже не в посольстве, это у какого-то корреспондента — я забыл, в особняке был широкий прием. Корреспондент этот, постоянный корреспондент, он даже где-то снимался в кино.
Такой сгорбленный господин, трясущийся, жена у него русская.
В моих заграничных командировках я читал всю запрещенную литературу, но через таможню ее не провозил, боясь обыска. И правильно делал. На Западе я читал «ГУЛАГ» и прямо болел, физически болел. Мне нужно было много работать, и все равно я читал почти что все ночи напролет. Наутро выходил репетировать. «Гран соле…». Это подвижнический труд — собрать все — в таких условиях. Это люди не в состоянии понять его просто… ну я не знаю, это абсолютное чудо! Как мог человек десять лет противостоять всей государственной машине один! Это чудо! Это невозможно понять. Сколько нужно воли, мужества, ума, чтоб выиграть время! Это только его какая-то необыкновенная работоспособность, его опыт лагерника, человека, который прошел все круги ада.
Когда я прочел «В круге первом», вечером пришел к Николаю Робертовичу, и мы обсуждали это. И он говорит:
— А вы, Юра, поняли, что это за удивительный мозг?
Я говорю:
— В чем, Николай Робертович?
— Ведь он так точно описывает Лубянку, — а уж Николай Робертович там сиживал, и он читал еще с точки зрения точности описания — как его обрабатывали и как обрабатывали Солженицына на Лубянке. И вот он там новшество увидел: вот эту пятьсот свечей лампочку, которая слепила в «Круге первом», и в процедуре усмотрел некоторые нюансы Николай Робертович.
— Так что, — говорит, — они усовершенствуют систему свою. Даром время не теряют.
Его поразила, прямо как фотоаппарат, фиксация точная.
И чтоб уж до конца закончить. Неожиданно получаю я письмо от Александра Исаевича в Иерусалиме. Он не знает адреса и не знает, что я остановился и решил жить в Иерусалиме. И там написано, помимо других фраз: «Как вас Бог надоумил поселиться в святом городе Иерусалиме?» Я потом Наташу спрашивал:
— Наташа, вы дали ему мой адрес?
Она говорит:
— Нет, я в это время была в Европе. Это он сам. А он следит за вами.
— Как следит?
— Интересуется, как вы себя ведете. У него это в черте характера.
Я думаю, он с чисто нравственной стороны наблюдает, как люди меняются. Его интересует, как в катаклизмах, когда судьба бросает людей в трудные обстоятельства, как люди это выдерживают и как они реагируют на эти удары в смысле своего поведения, не только жизненного, а с точки зрения его нравственных критериев. Я тоже стараюсь не идеализировать людей, потому что я склонен к этому, я часто слышу упреки мудрых людей в свой адрес: «не идеализируйте, Юрий Петрович, это вам хочется, но он, к сожалению, себя так не ведет». Александр Исаевич чувствует свою миссию, и я надеюсь, что она не затмит его разум точный и светлый, и это не выразится в мании величия, в каком-то преувеличенном значении своей персоны, ибо у меня всегда опять же Николай Робертович перед глазами, который говорил:
— Юра, вы перечитывали «Дон Кихота»?
Я говорю:
— Конечно, Николай Робертович. Даже, — я говорю, — долгие годы думал, не поставить ли его.
Он говорит:
— Ну и что вы скажете?
Я говорю:
— В каком смысле?
— Ну например, какая часть вам больше нравится?
Я говорю:
— Первая, конечно.
— А почему?
Ну я как-то умолкал, задумывался. Он говорит:
— Я-то раздумываю над этим много.