Шрифт:
«Ав, ав, ав», - густо бранились под звездами псы, сбившись в бродячий отряд. Метались, сталкивались, пыль дороги посверкивала, а в траве трещало. Одна псина, вспыхнув глазами, скакнула в сторону и завизжала. Она испугалась каменного удара яблока за чьим-то забором. Наш забор. На калитке мерцала стальная табличка со злой собакой. Собаки за забором не существовало. Стоял темный дом, и в нем я спал.
Целый день до этого я читал «Войну и мир». Валялся после завтрака на диване и грыз карамель. Оставление Москвы, поджоги, тяжелое движение обозов, бледный юнец, который зачем-то начал благословлять Наполеона, сцена расправы над бледным юнцом. Наташа над умирающим Андреем. Карамель кончилась. За открытым окном просторно горел день. С затрепанным томом я пошел на кухню, набил карманы джинсов грецкими орехами и отправился в сад, в солнце, на деревянную горячую скамейку. Я переворачивал страницу и раскалывал по ореху. Пьер Безухов в захваченной Москве, Наполеон как Антихрист, ожидание французской пули, знакомство с Платоном Каратаевым. Некоторые я с тигриной силой раскалывал в руках, а особо неподатливые орехи клал под зад, надавливал и с хрустом раскраивал. Грецкий орех, взломанный ягодицей, и Лев Толстой, в которого ты, наконец, вчитался. Читая, выедая ореховую мякоть из осколков, я постепенно вошел в такой нежный транс, в причудливое очарование такое, что неожиданно почувствовал себя другим. Ослепительное прояснение, спровоцированное ясной погодой, открыло толстовский контекст, который не даст никакой литературовед. В этом простецки-изящном, солнечно-затуманенном толстовском контексте я поехал на велосипеде за арбузом.
Я ехал по страницам Толстого. Август, торжественно окружавший, навязчивая оса вокруг головы, огрубевшая за лето зелень, дорога, которая ойкала в моем сердце каждой выбоиной, треньканье звонка на ухабах, и шипение шокированной шины, когда я затормозил резко, чтобы не столкнуться с девочкой, выскочившей наперерез из другого земляного переулка… Это все был Толстой! Целый мир был им. И висевший на руле белый пакет, назначенный для зеленого мяча с красными внутренностями, - так все и задумал он. Он сочинил август, наделил сегодняшний день ярким солнцем, но если бы стало сыро и мерзко, как пару дней назад, все равно было бы здоровски, потому что Толстой пребывал везде.
Девочка мне нравилась. Я ее, желтоволосую, видел и раньше, на велосипеде. Высокая, костлявая. Всегда у ее колеса бежала собака породы мастиф, путаясь в слюнях. А сейчас девочка выехала мне наперерез без собаки. Мы чуть не столкнулись и спешились. Вряд ли мы заговорили бы когда-нибудь, если бы не дорожный эксцесс.
– Ух ты, - сказала она, ступив двумя босоножками на землю, но крепко держась за руль.
– Извиняюсь.
Я, небрежно отставив велосипед за левый бок и придерживая его одной рукой, растянул губы нервно:
– А где твоя собака?
– Собака? У бабушки в Москве. А откуда ты ее знаешь?
– Видел вас.
– И я тебя видела.
Это были смущенные реплики, которые колебало счастье спасения, - чуть-чуть - и мы бы столкнулись, и погребли друг дружку под велосипедами. У Жанны (так она назвалась, мы уже гарцевали на велосипедах, то есть медленно катили) была короткая стрижка, розовые шорты и черная футболка с диснеевским утенком. Светлые глаза. Ей было двенадцать, на год старше меня и выше на полголовы, но одета она была в сладкие тряпочки, уместные для девятилетней.
– Я за арбузом, а ты?
– На станцию. Папу встречать.
– По дороге, - сказал я, улыбаясь снова.
– Че ты подмигиваешь?
– Погода хорошая.
– Ага. Дожди так долго шли. Нас собака достала, вся грязная. Кусок грязи. Из бочки ее поливали, она еще хуже стала. Мама ее в Москву отправила - хоть отмоется нормально. Классно, что все высохло, скажи? Скоро моя Тина вернется, моя лапочка!… Она у нас добренькая, мышку не обидит. Даже не гавкает. Она мое золото! Больше всех ее люблю! А чем ты на даче занимаешься?
– Книжку читаю. «Война и мир». Дождь был, я все отсюда рвался. У радио сидел, переживал. Такие события! Праздник, да? Коммунистов победили. Ты знаешь?
– Ну да, - она поскучнела.
– Папа говорит: теперь плохо будет.
– Я даже флаг из простыни сделал. Акварелью покрасил. И на магазине нацепил.
– Так это ты?
– Я!
– Это папа мой сорвал. Говорит, я бы руки поотрывал тому, кто… - она ликовала за отца.
– У нас же флаг красный!
– Неа! Бело-сине-красный!
– Правда?
– А я думал, это дождь. А это твой папа? Он что, коммунист?
– Почему коммунист?
– Где работает?
– Много будешь знать - скоро состаришься! В райкоме он работает.
– Значит, коммунист.
Она отвернулась и крутанула педали, обгоняя меня, и вильнула обиженно. Мы выехали на асфальтовую улицу.
– У вас яблок много?
– крикнул я в черную спину и желтый затылок.
Навстречу пробежала стая собак, пять бездомных, увлеченных призрачной целью, и равнодушных к нам. Одна собака, угольная, бежала, прихрамывая, я оглянулся - и она оглянулась, репей на тревожном ухе. Невидимый Лев Толстой почесал бороду.
– Яблок в этом году много, - заявила Жанна по-взрослому, мы опять поравнялись.
– Арбузик хочешь? А я дыню люблю. Она сладкая. В арбузе - одна вода!
– Посторожишь мой велик?
– На станцию не опоздаю? Пять минут осталось.
– Щас, мигом…
Внутри магазина было безлюдно. Несколько старух. Прилавки под стеклом поблескивали стальными проплешинами пустот. За прилавком громоздились футбольные мячи арбузов и регбийные дынь, но про регби я еще ничего не знал. Взял плод, важно постучал по теплой кожуре, повертел сухой хвостик. Дома мне выдали денег только на арбуз, иначе джентльменски я бы забрал и дыню - желтой девочке.