Петров-Водкин Кузьма Сергеевич
Шрифт:
Разбитый надвое, я слышал, как вторая довольно внятно шептала первой:
«Перед кем упражняешься, меня не проведешь!»
«Отправления организма связаны с космическими отправлениями мира, — не унимался развязный, — значит…»
В чем заключалось это «значит», мой умник недодумал.
Из темноты шатра послышались сдерживаемые всхлипы, когда уткнувшийся в подушку человек плачет и отрывисто передыхает нехватку воздуха.
Мне дружески и просто стало жаль девушку, захотелось утешить ее моим сочувствием. Я приподнялся на локоть и сказал в темноту:
— Зорка, не плачь…
Хотел, верно, я сказать о том, что счастье на ее красоту придет, что если жених не оценил ее, так сыщутся и другие молодцы в таборе, но речь моя пресеклась: по звону монист я понял, что Зорка привскочила на ложе, и ко мне донесся ее жестокий шепот:
— Замолчи!! Придешь — кричать буду!!.
Чертова экзотика! Поняла, нечего сказать, — дурак, тоже сунулся… Заворчал я про себя от обиды на кочевницу и укутался пледом до ушей.
Уснуть мне так и не пришлось. Уже глаза мои слипались, как в этот момент из ночной тишины донесся ко мне мягкий треск валежника, а сейчас же за этим раздался тихий свист, и на фоне раздвинутого входа шатра появилась мужская фигура и скрылась.
На этот зов, как кошка, скакнула мимо меня Зорка и исчезла.
Валежник сильнее затрещал, удаляясь от меня своими хрустами, словно захихикал надо мной.
Неуютно и скучно стало в шатре и в таборе. Прикрутил я мой плед к багажнику и повел машину к большой дороге.
Кочевничьи псы подскочили ко мне. Злобно рыча, уткнулись мордами в мои икры; проводили они меня до шоссе. Недоумевая, что им со мной, не бегущим, делать, постояли возле меня, скребнули блох и поплелись в табор…
— Да, — сказал я себе, — а все-таки Зорка молодец, а ты, приятель, фанфарон!..
На востоке алело небо. Превозмогая предрассветную дрожь, тронул я педали и по-волжски, желобком языка между зубами, свистнул дико и протяжно: пусть и Зорка знает, что со мной что-то случилось!
Перелесками ответило многократное эхо и лай собак.
Взошло солнце, просушило росу. Я свернул с шоссе на лесную опушку и лег спать…
Глава десятая
ЗА РУБЕЖОМ
Заграничные впечатления начались с Варшавы.
Интересно было за дорогу наблюдать, как влияние одного городского центра рассеивается по мере удаления от него. Затем наступает некоторый пробел, когда влияния носят местный характер, — это провинция. Новый центр начинает чувствоваться незаметно, постепенно. Упомянется однажды Варшава, и с каждым днем все чаще и чаще начнет и к слову и не к слову выныривать этот город. Затем, глядишь, и все телеги повернутся оглоблями в сторону Варшавы, все пойдет и поедет по направлению к ней. Возрастает шум приближающегося центра.
Вначале, когда я отвечал любопытным, что еду из Москвы в Варшаву, то Москве не удивлялись, а что я еду в Варшаву, — этому не доверяли. Теперь же мое сообщение о том, что я еду из Москвы, принималось в шутку. Москва удалилась в сказку, а Варшава становилась фактом, до которого можно доехать даже на велосипеде.
Проехал я лагеря, гарнизоны, кишащие военными, краснощекой молодежью, собранной со всех концов страны. Типизированные одной формой, одним занятием, дисциплиной с донским, волжским, уральским говором, обсеменяли они разноплеменный запад России бытом, привычками и любовью. Романы, драмы, падения в угаре военных оркестров переплетались с парадами и маневрами.
— У нас теперь очень весело: у нас энский полк: — восклицали девушки корчм, где мне приходилось закусывать. — Вы не поверите, в прошлое лето… Ой, понимаете, что это было в прошлое лето!.. — И во время моего отдыха, за стаканом кофе и яичницей, наперебой брюнетки и блондинки ведали мне, страннику, безвредно укосившему их тайны, свои сердечные события.
— Тра-та-та-та! — аккомпанировал их щебету учебный барабан из-за местечка. А мне-то что! Сейчас я распрощаюсь с ними, и никакой барабан не обгонит меня…
С Пражского предместья, с Вислы, начиналась заграница, с шелестящей речью, с цукернями, с подчеркнутой вежливостью.
Здесь мне пришлось ознакомиться с людьми спорта, с представителями международной армии мускульной тренировки.
Здесь, вместо здорованья, бесцеремонно ощупывались икры моих ног. Здесь я повстречал феноменов, вроде юноши, рекордно приползшего на четвереньках из Берлина в Варшаву.
Смотришь, бывало, на такого профессионала с наращенными за счет внутреннего истощения мускулами, с геморроидальным лицом, с подозрительным склерозом вен, и сделается страшновато за свою собственную судьбу: уж не обратиться бы и мне в подобное существо, наглухо закупоренное от планетарных ощущений, ползающее по наростам мостовых, шоссе и проселочных дорог.
Ведь надо видеть отчаяние и тоску такого типа, на метр не дотянувшего до финиша, чтоб затосковать самому.
В довершение всего мне было предложено участвовать в гонке специально для дорожных велосипедов. Зная мои силы, я счел за лучшее отказаться от соревнования на скорость, но, чтоб не обидеть гостеприимных хозяев, выдвинул контрпредложение на тихую езду. Признаться, до этого я только вскользь слышал, что такие матчи существуют, и — влопался: гонка была принята, и у меня нашлось четверо конкурентов, принявших вызов.