Шрифт:
Зимой мне исполнилось одиннадцать, и в конюшне у нас жили две лошади. Мы не знали, как их звали прежде, поэтому дали им имена Мак и Флора. Мак — черный, как смоль, равнодушный тяжеловоз. Флора — гнедая тягловая кобылка. Их обоих мы впрягали в сани. Управлять медлительным Маком было легко. На Флору же нападали приступы какой-то бешеной тревоги, и она бросалась на машины и даже на других лошадей. Но нам нравилась ее прыть и высокий шаг, ее изысканный и страстный облик. По субботам мы приходили на конюшню, и как только открывали дверь, Флора в уютной, пахнущей навозом темноте, вскидывала голову, выкатывала глаза, отчаянно скулила и изо всех сил тянула шею. Заходить в ее стойло было не безопасно, она могла лягнуть.
Той зимой все чаще стали случаться разговоры о том, о чем мама рассуждала тогда с отцом. Больше я не чувствовала себя в безопасности. Казалось, что в умах окружавших меня людей, прочно засела одна-единственная незыблемая мысль. Слово «девочка», прежде казавшееся мне таким же легким и невинным, как слово «дитя», теперь таковым не представлялось. Девочка не была, как я прежде полагала, просто тем, кем была я. Девочка — это то, кем я должна была стать. На этой формулировке настаивали с укором и разочарованием. Для меня же она звучала словно насмешка. Однажды мы с Лаярдом дрались, и я впервые в жизни колотила его, не жалея сил. Но несмотря на это, он умудрился схватить меня за руку и ущипнуть так, что я взвизгнула от боли. Увидев это, Генри засмеялся и сказал:
— Лаярд тебе скоро покажет!
Лаярд рос. Но и я росла тоже.
Потом к нам на несколько недель приехала бабушка, и я услышала кое-что другое:
— Девочки не должны так хлопать дверью.
— Девочкам следует держать коленки вместе, когда они сидят.
И еще хуже, когда я о чем-нибудь спрашивала.
— Девочек это не касается.
Я не перестала хлопать дверью, и сидела в самых неудобных позах, думая, что таким образом я сохраняю свою свободу.
Когда пришла весна, лошадей выпустили во двор. Мак стоял у сарая, пытаясь почесать об него шею и круп. А Флора трусила туда-сюда, становилась на дыбы у забора, стуча копытами по перекладинам. Снежные сугробы быстро исчезали, обнажая твердые серые и бурые участки земли, знакомые неровности почвы, простые и неприкрашенные после фантастического зимнего пейзажа. Вокруг витало ни с чем не сравнимое ощущение какого-то открытия, освобождения. Теперь поверх башмаков мы носили калоши, и ногам было непривычно легко. Однажды в субботу мы пришли на конюшню и обнаружили, что все двери распахнуты, а сквозь них внутрь вливаются непривычный солнечный свет и свежий воздух. Там был Генри, он бездельничал, разглядывая свою коллекцию календарей, которой была утыкана та сторона стойла, которую моя мама скорей всего никогда не видела.
— Пришли попрощаться со стариной Маком? — спросил Генри. — Вот, дайте-ка ему немного овса.
Он высыпал овес в сложенные лодочкой ладони Лаярда, и тот пошел кормить Мака. У Мака были весьма плохие зубы. Ел он очень медленно, терпеливо перекатывая овес по рту, пытаясь найти пенек зуба, которым можно жевать.
— Бедный старый Мак, — горько сказал Генри. — Когда у лошади пропадают зубы, пропадает она сама. Так вот получается.
— Ты его сегодня застрелишь? — спросила я. Мак и Флора так долго жили у нас в конюшне, что я почти забыла, что их должны были убить.
Генри не ответил мне. Вместо этого он запел высоким, дребезжащим, притворно-грустным голосом: «Нет больше работы для бедного дяди Неда, ведь он ушел туда, куда уходят славные негры». Толстый черный язык Мака старательно работал у ладони Лаярда. Я вышла, не дослушав песню, и села внизу на сходне.
Я никогда не видела, как убивают лошадь, но знала, где это происходит. Прошлым летом мы с Лаярдом наткнулись на лошадиные внутренности, которые не успели закопать. Тогда мы подумали, что большая черная змея свернулась кольцом на солнце. Это случилось в поле, за сараем. Теперь я прикинула, что если мы спрячемся в сарае и найдем широкую трещину или дырку, через которую можно смотреть, то сможем разглядеть, как это делается. Не скажу, что я жаждала увидеть нечто подобное, но все же: если рядом что-то происходит, то лучше увидеть это и знать.
Отец вышел из дома с ружьем в руках.
— Что вы здесь делаете? — спросил он.
— Ничего.
— Идите поиграйте возле дома.
Он прогнал Лаярда из конюшни. Я спросила брата:
— Хочешь посмотреть, как Мака застрелят? — и, не дожидаясь ответа, повела его к входной двери сарая, аккуратно открыла ее, и мы зашли.
— Тихо, а то нас заметят, — сказала я.
Мы слышали, как отец и Генри разговаривают в конюшне, потом раздались тяжелые, шаркающие шаги Мака, выходящего из стойла.
На сеновале было холодно и темно. Тоненькие перекрещенные лучи солнца проникали сквозь щели. Рулоны скатанного сена стояли в самом низу, и наши ноги скользили и проваливались в промежутки между ними. Примерно в четырех футах от пола вокруг стен шла балка. Мы свалили несколько рулонов в углу, и я помогла залезть Лайарду, а потом поднялась сама. Балка была не очень широкая, мы лезли по ней, руками упираясь в стены сарая. В них было множество отверстий, и я нашла одну дырку, в которую мне было видно то, что нужно — угол двора, калитку и часть поля. Лайард такого глазка не нашел и заныл.
Я указала ему на широкую щель между досками.
— Тихо ты! Если тебя услышат, нам достанется!
Отец вышел с ружьем и встал там, где мне было его хорошо видно. Генри из конюшни вывел за повод Мака, потом бросил повод, вытащил папиросную бумагу и табак и скатал папироски для отца и себя. Все это время Мак обнюхивал старую, жухлую траву вдоль забора. Потом отец открыл калитку, и они вывели Мака. Генри повел жеребца в сторону от тропинки, на проталину. Они с отцом продолжали разговаривать, но так тихо, что нам было не слышно. Мак снова принялся искать хоть клочок свежей травы, но не нашел. Отец отошел на небольшое расстояние и остановился, посчитав, что этого достаточно. Генри тоже отступил в сторону, продолжая небрежно придерживать Мака за повод. Отец поднял ружье. Мак взглянул на него так, будто что-то заметил, и тут отец выстрелил.