Шрифт:
Религиоведческий, а также этнографический и фольклористический подходы к описанию тоталитарных обществ сегодня представляются продуктивными прежде всего потому, что они имеют дело, с одной стороны, с устойчиво воспроизводимыми дискурсами социального насилия, а с другой — поведенческими и психологическими тактиками «добровольного» подчинения, компенсирующими до известной степени то, что извне предстает как «террор среды» и «насилие власти» [33] . Физическое и «символическое насилие», проблематизированное Пьером Бурдье как неотъемлемый механизм легитимизации любой власти, в ретроспективе советской истории принимает откровенно (квази)религиозные и (квази)фольклорные формы, дающие основание говорить о самом советском обществе как об обществе традиционного или даже архаизированного типа [34] . Будем ли мы рассматривать такую «архаичность» как закономерное следствие политико-экономической регенерации дореволюционного общинного уклада через модернизацию [35] или искать их источник в демографической ситуации в СССР (многократном преобладании крестьянского населения и устойчивой инерции «аграрного менталитета» в общественном сознании [36] ), — в любом случае основанием для самих этих объяснений так или иначе служат тексты, позволяющие судить о преимущественных дискурсах социального самоописания. Для историка и экономиста такое самоописание представляет в известной степени вторичный интерес — в отличие от самих «исторических событий»; для социологов и филологов, напротив, важнее содержательные и формальные особенности как раз тех текстов, которые коррелируют с «историческими событиями». Однако и в том и в другом случае исследователю, допускающему возможность разговора о советском обществе как о целом [37] , приходится считаться с конвенциональной целостностью советской культуры, а значит, и со структурной соотнесенностью репрезентирующих ее текстов.
33
О самоиндоктринации как способе психологического выживания в сталинском обществе: Inkeles A., Bauer R. The Soviet Citizen. Daily Life in a Totalitarian Society. Cambridge: Harvard UP, 1959.
34
Кара-Мурза С. Г. Россия как традиционное общество // Куда идет Россия?.. Общее и особенное в современном развитии / Под общ. ред. Т. И. Заславской. М., 1997. С. 16–27; Ачкасов В. А. Россия как разрушающееся традиционное общество // Политические исследования. 2001. № 3. С. 83–92; Ахиезер А. С. Архаизация в российском обществе: методологическая проблема // Общественные науки и современность. 2001. № 2. С. 89–100.
35
Вишневский А. Серп и рубль. Консервативная модернизация в СССР. М., 1998; Данилов В. П. Падение советского общества: коллапс, институциональный кризис или термидорианский переворот? // Куда идет Россия?.. Кризис институциональных систем: век, десятилетие, год. М., 1999. С. 13. См. также: Давыдов Ю. Н. Макс Вебер и современная теоретическая социология. Актуальные проблемы веберовского социологического учения. М., 1998.
36
Hoffmann D. L. Peasant Metropolis: Social Identities in Moscow, 1929–1941. Ithaca: Cornell University Press, 1994; Алексеев А. И., Симагин Ю. А. Аграрный характер российского менталитета и реформы в сельской местности России // Российские регионы в новых экономических условиях. М., 1996; Милов Л. В. Великорусский пахарь и особенности российского исторического процесса. М., 1998. С. 564–571.
37
О методологической оправданности целостных описаний в историографии (дополняющих фрагментаризацию «плотных описаний», thick description, по Клиффорду Гирцу): Лепти Б. Общество как единое целое. О трех формах анализа социальной целостности // Одиссей. Человек в истории. 1996. М., 1996. С. 148–164.
С филологической точки зрения это означает, помимо прочего, возможность выделения не только собственно содержательных (например — понятийно-концептуальных) особенностей советской культуры [38] , но и тех содержательно-формальных критериев, по которым мы судим о различии и сходстве самих текстов (прежде всего — в терминах риторики и поэтики). Можно предполагать, что в самом общем виде искомые критерии небезразличны к типологическому соотнесению властной и речевой организации общества (скажем, в терминах парадигмы «монархия, тирания, аристократия, олигархия, полития, демократия») [39] . Однако на уровне синхронной детализации функционирующие в обществе тексты обнаруживают разные типы системности как лингвистического, так и экстралингвистического (например — когнитивного, эмоционально-психологического или какого-либо социально-ограничительного) порядка [40] . Так, одной из дискурсивных особенностей советской культуры я склонен считать всепронизывающий дидактизм, обнаруживающий себя на разных уровнях самоописания советского общества. Сложившаяся традиция «литературоцентристского» описания культур эпохи модерна заведомо подразумевает в данном случае представление о преимущественной «литературности» советской культуры и, соответственно, необходимости исследовательского акцента на произведениях советской литературы. Но насколько самодостаточна советская, да и всякая любая «литературность»? Вправе ли исследователь считаться при этом также и с теми социально-психологическими и медиальными обстоятельствами, которые, вероятно, содействовали актуальному существованию самой советской литературы?
38
«Словарные» опыты таких описаний: Zemtsov I. Encyclopedia of Soviet Life. New Branswick; London: Transaction Publ., 1991; Степанов Ю. С. Константы. Словарь русской культуры. Опыт исследования. М., 1997; Идеи в России / Idee w Rosji / Ideas in Russia. Leksykon rosyjsko-polsko-angielski. / Pod red. Andrzeja de Lazari. Jodz; Warszawa. T. 1. 1999 (в 2003 году вышел 5-й том); Шмелев АД. Русская языковая модель мира. М., 2002; Зализняк А. А., Левонтина А. А., Шмелев А. Д. Ключевые идеи русской языковой картины мира. М., 2005.
39
См., напр.: Рождественский Ю. В. Теория риторики. М., 1999. С. 11–15.
40
Ср.: Хазагеров Г. Г. Система убеждающей речи как гомеостаз: ораторика, гомилетика, дидактика, символика // Социологический журнал. 2001. № 3. С. 5–28.
Разговор о «фольклорности/фольклоризме» советской культуры при таком подходе столь же законен, как и разговор о ее «литературности». Однако описание советской культуры с использованием фольклористической (а значит — и этнографической) терминологии по определению подразумевает не индивидуальную, но коллективную специфику «дискурсивного потребления» — большее внимание к аудитории, а не к автору, преимущественный акцент на рецепции, а не на интенции текста. В целом литературоцентристский и фольклористический анализы могут считаться взаимодополнительными методами в выявлении эстетических, этических, а в конечном счете — тематических и мотивных доминант, предопределяющих собою дискурсивную динамику культурной (само)репрезентации. Степень определенности в этих случаях пропорциональна мере редукционизма. При аналитической достаточности образных или идеологических обобщений русская культура может быть описана, например, как тяготеющая к «тоталитаризму» и/или «соборности» [41] , «грустным текстам» [42] и танатографии [43] . Психоаналитическая редукция выявляет в ней же конфигурацию кастрационных, садистских, мазохистических и иных комплексов [44] . В принципе во всех этих случаях мы имеем дело с мифопоэтикой, которая выражает собою психосоциальные и когнитивные предпочтения как творцов, так и потребителей культурных дискурсов и артефактов. Так, к примеру, известная работа Евгения Трубецкого об исключительной важности для русского фольклора образа Ивана-дурака подразумевает, что у этого образа есть не только соответствующая репрезентация в тех или иных фольклорных (кон)текстах, но и коллективная востребованность [45] . Можно спорить в этих случаях, что чем порождается: предложение — спросом или, напротив, спрос — предложением. Но было бы странно полагать, что устойчивое воспроизведение чего бы то ни было в культуре безотносительно к его рецептивной целесообразности в рамках той или иной «целевой группы».
41
Есаулов И. Тоталитарность и соборность: два лика русской культуры. Frankfurt а. М.: Грани, 1993.
42
Белянин В. А. «Печальные» тексты в русской литературе // Rusisitca Espanola. Научный журнал по проблемам русского языка и литературы. Madrid, 1996. № 7 . См. также: Белянин B. П. Основы психолингвистической диагностики: модели мира в литературе. М., 2000.
43
Богданов К. А. Врачи, пациенты, читатели. Патографические тексты русской культуры XVIII–XIX вв. М., 2005.
44
Смирнов И. П. Психодиахронологика. Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней. СПб., 1994. С. 231–290; Rancour-Laferriere D. The Slave Soul of Russia. Moral Masochism and the Cult of Suffering. New York: New York UP, 1995.
45
Трубецкой E. Иное царство и его искатели в русской народной сказке. М., 1922 (доступная републикация: Литературная учеба. 1990. № 2. С. 100–117). Исследование, удачно детализующее наблюдения Трубецкого: Синявский А. Д. Иван-дурак: Очерк русской народной веры. М.: Аграф, 2001.
В динамике социального общения и литература и фольклор выступают в функции символического регулятора социальных и культурных практик, закрепляя за определенными текстами и жанрами как определенную аудиторию, так и, главное, опознаваемые и прогнозируемые формы социальной коммуникации [46] . Подобная коммуникация служит опытом социализации субъекта, т. е. опытом «превращения индивида в члена данной культурно-исторической общности путем присвоения им культуры общества», а в узком смысле — опытом овладения социальным поведением [47] . Изучение такого опыта с опорой на изучение «потребителей» текстов, читавшихся и слушавшихся в советской культуре, существенно осложняет расхожие представления о монологической простоте той же советской литературы, так как обнаруживает за ее дидактической предсказуемостью не «приукрашивание» и/или «искажение» социальной действительности, а ритуализованные маркеры групповой идентичности. О. Давыдов, публицистически сформулировавший в свое время тезис о соцреализме как о своего рода дискурсивном устройстве, призванном отрабатывать «совковую программу», высказал в данном случае, как мне представляется, плодотворную и по сей день недостаточно востребованную идею, подразумевающую изучение литературной поэтики и риторики в терминах социальной технологии и коммуникативного взаимоопознания [48] .
46
Подробнее: Богданов К. А. Повседневность и мифология. СПб., 2001. C. 52–69. См. также: Адоньева С. Б. Прагматика фольклора. СПб., 2004, passim.
47
Тарасов Е. Ф. Социально-психологические аспекты этнопсихолингвистики // Национально-культурная специфика речевого поведения. М., 1977. С. 38.
48
Давыдов О. Совок, который всегда с тобой // Независимая газета. 1993. 19 сентября; Козлова Н. Соцреализм: производители и потребители // Общественные науки и современность. 1995. № 4. С. 144, след.
Обстоятельства, предопределившие интерес советской культуры к фольклору, в существенной степени могут быть объяснены коллективизирующей эффективностью самой фольклорной традиции, «подсказывающей» обществу дискурсивные приметы культурной, национальной и групповой идентичности. Представление о «фольклоре» по определению строится на основе представления о том или ином коллективе — «народе» (folk), наделенном неким общим для него знанием (lore). Объем понятия «народ» при этом может существенно разниться — примеры тому легко отыскиваются и в истории отечественной фольклористики, некогда хрестоматийно определявшей дореволюционный русский фольклор как творчество «всех слоев населения, кроме господствующего», а послереволюционный — как «народное достояние в полном смысле этого слова» [49] . Но сколь бы произвольными ни были рассуждения о том, кого включает подразумеваемый фольклором «народ» и из чего состоит соотносимое с ним «знание», востребованность всех этих понятий остается функционально взаимосвязанной: «фольклор» призван указывать на некую коллективность, заслуживающую идеологической (само)репрезентации.
49
Пропп В. Я. Фольклор и действительность. М., 1976. С. 18, 19.
Возникновение и развитие фольклористической науки выражает задачи такой репрезентации различным образом. В одних случаях акцент делается на пафосе цивилизаторских усилий, в других — на политике внешней и внутренней колонизации, в третьих — на риторике социокультурного самоопознания и т. д. Представление о предмете фольклористики при этом также варьирует. В разное время и в разных научных контекстах «фольклором» назывались вещи и явления, «собирательным» критерием которых (помимо расплывчатых понятий «народ» и «знание») эффективно служило лишь понятие «традиция». Вслед за Альбертом Мариню, писавшим некогда о том, что традиции составляют область фольклора, хотя и не все традиции являются фольклорными, можно сказать, что фольклор — это понятие, которое используется для указания на коллективную («народную») экспликацию тех или иных традиций [50] . Дискуссии о формах и способах такой экспликации и определяют собственно теоретическую основу фольклористики как науки.
50
Marinus A. Essais sur la tradition. Bruxelles, 1958. P. 19. См. также: Емельянов Л. И. Методологические вопросы фольклористики. Л., 1978. С. 24–27.
Убеждение в традиционности фольклора, обнаруживающего свое существование до и/или вне литературы, теоретически предрасполагает к тому, чтобы видеть в нем не только источник самой литературы, но и ее инфраструктуру: литература как бы «сгущает» в себе ингредиенты, растворенные в фольклоре. Но ситуация усложняется, если мы задаемся вопросом о том, на каком основании мы выделяем в таком «аморфном» фольклоре те или иные фольклорные жанры. Жанровые классификации в фольклористике относительны уже потому, что большинство терминов, которые в ней используются, изобретены (как, собственно, и сам термин «фольклор») не носителями и творцами фольклора, а литераторами и учеными. «Былины» и «новины», «сказки» и «сказы», «легенды» и «исторические песни» — все это термины, появление которых связано с идеологическим и эстетическим контекстом фольклористической науки. При необходимости учитывать это обстоятельство изучение фольклора чревато парадоксом, который хорошо демонстрирует книга Джэка Зайпса «Снимая заклятие» («Breaking the Magic Spell»): связывая распространение понятий «волшебная сказка» (conte de f'ee, fairy tale) и «народная сказка» (Volksm"archen) с идеями Просвещения и литературой романтизма, исследователь по умолчанию остается верен терминологической иерархии, в которой не только сказки, но и вся литературная культура возводятся к некоему исходному для них повествовательному фольклору (folk tales) [51] .
51
Zipes J. Breaking the Magic Spell. Radical Theories of Folk and Fairy Tales. Revised and Expanded Edition. Lexington: The University Press of Kentucky, 2002.
Риск таких противоречий в рассуждениях о фольклоре, по-видимому, неизбежен, поскольку понятие жанра в фольклористике обусловлено не только «объективным» существованием фольклора, но также его идеологической, научной, общественной и иной востребованностью в значении данного жанра. Каков в этих случаях зазор между «объективностью» фольклорного содержания и его идеологическим ангажементом — один из наиболее сложных вопросов фольклористики. В конце 1960-х Ричард Дорсон объединил очевидно инспирированные, претендующие считаться фольклорными тексты удачным названием «фальшлор» (fake lore), предостерегая фольклористов от некритического отношения к «фольклорным» подделкам [52] . Не приходится спорить с тем, что тексты «фальшлора», о которых писал Дорсон, искажают предшествующую фольклорную традицию, но в функциональном отношении они подразумевают, а часто и воспроизводят закономерности самой этой традиции [53] . Использование «фальшлора» в непосредственно пропагандистских целях оказывается таким образом хотя и внешним, но вполне закономерным следствием фольклорной прагматики.
52
Dorson R. M. Fakelore // Zeitschrift fur Vblkskunde. 1969. Bd. 65. S. 56–64.
53
Moser H. Folklorismus in unserer Zeit // Zeitschrift f"ur Volkskunde. 1962. Bd. 58. S. 117–209; Moser H. Der Folklorismus als Forschungsproblem der Volkskunde // Hessische Bl"atter f"ur Volkskunde. 1964. Bd. 55. S. 9–57; Bausinger H. «Folklorismus» in Europa. Eine Umfrage // Zeitschrift f"ur Volkskunde. 1969. Bd. 65. S. 1–8; Гусев B. E. Фольклоризм как фактор становления национальных культур в странах Центральной и Юго-Восточной Европы // Формирование национальных культур в странах Центральной и Юго-Восточной Европы. М., 1977. С. 127–135; Bodemann U. Folklorismus — Ein Modellentwurf // Rheinisch-Westf"alische Zeitschrift f"ur Volkskunde. 1983. Bd. 28. S. 101–110; Niederer A. Le folklore manipul'e // Schweizerisches Archiv f"ur Volkskunde. 1983. Bd. 79. S. 175–186; Jeudi H.-P. Memoires du social. Paris, 1986. P. 114; Strobach H. Folklor — Folklorepflege — Folklorismus // Jahrbuch f"ur Volkskunde und Kulturgeshichte. Bd. 25. 1985; Newall V. J. The Adaptation of Folklore and Tradition (Folklorismus) // Folklore. 1987. Vol. 98. № 2. P. 131–151; Kirshenblatt-Gimblett B. Authenticity and Authority in Representation of Culture // Kulturkontakt, Kulturkonflikt / Hrsg. I.-M. Greverus, K. Kostlin, H. Schilling. Frankfurt am М., 1988; Bendix R. Folklorism: The Challenge of a Concept // International Folklore Review. 1988. Vol. 6. P. 5–15.