Шрифт:
Возвышению Селиванова помогли две женщины. Одна, Акулина Ивановна, была содержательницей большого Корабля, объединявшего до тысячи Божьих Людей. Вторая – ее главная пророчица Анна Романовна, славившаяся умением предсказывать, каким будет урожай хлеба или улов рыбы. Анна Романовна объявила Селиванова «Богом», а Акулина Ивановна, почитавшаяся как Владычица и Царица Небесная, стала представлять его как своего сына.
Секта раскололась, недруги были посрамлены, но не простили. Когда в Сосновке, в конце 1774 или в начале 1775 года, искали «начинщика» оскопления нескольких человек, Селиванова, прятавшегося в подвале под тремя полами, выдали солдатам Божьи Люди. Отношение к скопцам непричастных к секте было крайне негативным. Когда из Тулы, где состоялся суд, арестанта перевозили в Сосновку, народ «всячески над ним надругался», кто бранил, кто плевал на него. Но сказывалось и какое-то таинственное покровительство. Вместо каторги в Нерчинске, как было сказано в Указе Екатерины II, Селиванов оказался в Иркутске, жил на свободе, ходил по городу с блюдом, собирая пожертвования на церковное строение.
Селиванов рассказывает в «Страдах», как по пути в Иркутск, продолжавшемся полтора года, повстречался он с Пугачевым. Сопоставление дат показывает, что быть этого никак не могло: к этому времени казнь Пугачева давно уже состоялась. Очевидно, этой встречи настоятельно требовала логика мифа – Пугачев, в котором немалая часть народа тоже видела Петра III, должен был непременно каким-то образом уступить свои права Селиванову. А вот встреча с Павлом I находит подтверждения, хоть и не прямые. Каким еще образом мог человек, осужденный на вечную ссылку, вдруг оказаться в Петербурге? Заточение же в сумасшедший дом, пусть и косвенно, удостоверяет, что кощунственное предложение императору и в самом деле было сделано.
Об участии в судьбе Селиванова другого российского самодержца, Александра I, аналитики из комиссии Липранди говорят с величайшей осторожностью, и их можно понять. Везде присутствуют оговорки: «скопцы уверяют», «по свидетельству скопцов», – то есть по принципу: за что купил, за то и продаю. Но нигде при этом не называют эти свидетельства глупыми мужицкими сказками или баснями. Ситуация, сложившаяся в России в 40-х годах, заставляла с горьким упреком оглядываться назад, во времена, когда скорыми и решительными действиями скопчество можно было подавить. Роль Александра, это угадывается без труда, представлялась прямо-таки зловещей. Авторы исследования не сомневаются в том, что молодой император питал к Селиванову непонятную слабость. Он не побрезговал посетить скопца в сумасшедшем доме и долго с ним разговаривал. Он распорядился перевести его в богадельню, где не было никакого надзора, и Селиванова часто видели в церкви, за его излюбленным занятием – он ходил между молящимися с кружкой, собирал пожертвования. Но и в богадельне, где над поведением призреваемых существовал хоть какой-то контроль, Селиванов пробыл недолго, всего 4 месяца, а затем был отпущен на волю и стал жить на попечении богатых купцов, занимавших видное положение в его секте. Александр по-прежнему о нем не забывал, навещал, подолгу беседовал и даже советовался. Стоит ли начинать войну с Наполеоном? – спрашивал монарх в 1805 году. Нет, еще не время, – сказал в ответ Селиванов.
В вызволении Искупителя из богадельни сыграла важную роль еще одна загадочная личность. 21 июля 1802 года в Санкт-Петербуржский Приказ общественного призрения поступила просьба от статского советника, польского дворянина Алексея Михайлова сына Елянского – отдать Селиванова на его пропитание и содержание, «с тем что он содержаться будет во всякой благопристойности и ни до каких дурных поступков допущен не будет». А ровно через день, 23 июля богадельный надзиратель получил предписание от приказа – «находящегося в богадельнях Орловской губернии селе Столбова крестьянина Кондратия Селиванова, отобрав у него казенные вещи, уволить к просителю статскому советнику Алексею Елянскому». Проситель оставил расписку в принятии, в которой указал, что имеет квартиру у Невской Лавре, что отрекся от гражданской службы «по случаю приобретения смиренной жизни» и по указу всемилостивейшего монарха получает пенсию из кабинета в год по 500 рублей. Этим он как бы подтверждал, что ему есть где приютить и на что кормить увольняемого из богадельни Селиванова. Но, видимо, заранее было условлено, что ни в какую Лавру тот не проследует, а сразу направится в дом к купцу Сидору Ненастьеву.
Алексей Елянский, или Еленский, статский советник и камергер, действительно был скопцом. «Смиренную жизнь» он начал не по своей воле, а по высочайшему решению: каким бы ни было личное отношение Александра к лицам третьего пола, держать их при дворе оказывалось, вероятно, не совсем удобно. Лаврский Благочинный и другие высокопоставленные церковники были в ужасе от поведения Еленского. Он самовольно отлучался из Лавры и подолгу отсутствовал, поддерживал связи с сектами, разбросанными по всей России, и что казалось ужаснее всего – содействовал продвижению скопческой заразы в монастыри. И еще, главное, имел дерзость жаловаться московскому митрополиту на то, что два послушника в Александро-Невской лавре, оказавшихся скопцами, не были допущены к причастию! Все это заставило задуматься об изменении меры пресечения, и в марте 1804 года, тоже по высочайшему повелению, Еленский был сослан в тот же Суздальский Спасо-Евфимиев монастырь, где впоследствии окончил свои дни Кондратий Селиванов.
И в том же 1804 году Еленский направил в кабинет Александра обстоятельный проект обустройства России, в котором предвидения скопческого мифа были изложены на языке конкретной государственной политики. Современный исследователь, известный культуролог Александр Эткинд называет его «беспрецедентно отважной программой, претендующей на контроль абсолютной степени: самый тоталитарный проект из всех, какие знала история утопий». Начав с армии и флота, Еленский предлагал радикально перестроить всю систему власти в целях организации режима, самого жесткого из всех мыслимых, – личной власти духовных лиц, образующих собственную иерархию. Все это, пишет Эткинд, утописты предлагали, а революционеры пытались осуществить и до Еленского и после него. Но никто не додумался (и не мог, добавлю, додуматься, не будучи представителем третьего пола!), что эти идеи осуществимы только при условии радикальной сексуальной революции – хирургической кастрации всех под руководством уже кастрированных.
А Селиванов тем временем спокойно жил в Петербурге. Вокруг него образовался плотный слой учеников, почитателей, среди которых внимательный глаз аналитиков различил несколько имен, известных еще со времен Сосновки. «Так, – не могу не процитировать, – удивительною, почти романтическою игрою судьбы, через тридцать лет, те же имена и лица, раскиданные по отдаленнейшим странам, снова соединились, снова сдвинулись на одной сцене; но уже с какой необычайною переменою обстановки. Вместо глухой степной деревни – столица империи, резиденция монаршьего дворца, средоточие Высшего правительства; вместо простых, грубых мужиков и баб – богатые столичные купцы, лица, облеченные саном монашества и священства, лица чиновные, в том числе камергер и статский советник; вместо укрывательства во ржи, в пеньковом снопе, под свиным корытом, в житнице, в подполье, вместо кандалов и острог, публичной казни и путешествия на каторгу на канате – честь Божеская и Царская, воздаваемая „таинственному Старцу“ в торжественных собраниях, простиравшихся, по свидетельству очевидцев, до трехсот человек»…
При первом явлении скопчества, во времена Екатерины, оно вызывало ужас, смешанный с брезгливостью. Рука, составлявшая инструкции для полковника Волкова, не в силах была прямо изложить на бумаге, о чем идет речь. Страшной тайне нельзя было позволить циркулировать даже внутри самого узкого круга приближенных. Но спустя всего лишь несколько десятков лет – еще даже не успела произойти полная смена поколений – все изменилось до неузнаваемости. Успело ли скопчество приучить к себе массовое сознание, стать частью общественного быта? Или главная причина была в смене веков, в смене эпох, несущей в себе неуловимое обновление ментальности? Ужас, внушаемый самой идеей оскопления и его чудовищной практикой, остался таким же сильным, но вместо отвращения и брезгливости к нему теперь примешивалось и нечто притягательное.