Николаев Владислав Николаевич
Шрифт:
— Чуть впросак я не попал с пенсией, — помолчав немного, продолжал Максимыч. — За полгода до выхода постановления о повышении пенсии по горячему стажу вот так же, как с тобой сейчас, разговорился с начальником цеха. Невзначай пожаловался: тридцать лет вкалываю и все никак не могу привыкнуть к ночной смене. Час-другой так страдаю, что умри — лучше станет. Начальник с ходу предложил место старшего мастера по ремонту. Работа человеческая, светоденная. Правда, оклад чуть ли не в полтора раза меньше, но пообещал добиться в верхах, чтобы сохранили за мной прежний, прокатческий.
Стал я стажироваться в новой роли. Как говорят, навел кое-какой порядок, дисциплину среди ремонтников подкрутил, запчастей отовсюду натаскал на год вперед. Я ведь теперь далеко не тот, давний, которым ты крутил-вертел, как хотел. Твердости и жесткости обучился. Тут, как снег на голову, — постановление. Я и заметал икру. Что же это такое — без повышенной пенсии останусь, хотя имею на нее полное право, горячий стаж выработал с самым большим гаком. Закавыка заключалась в том, что мало одного горячего стажа, надо еще последние два года работать на горячем деле. Взмолился перед начальником: отпусти меня, старче, верни на прежнее место. Облегчало мое положение то, что приказом еще не был переведен и считался пока стажером. Не знаю, что он хотел от меня, наверно, жертвы во имя производства. Обиделся, рассердился. Ну, а мне ведь еще и сына обучать, ставить на ноги, ежели, конечно, поступит, старая мать на иждивении. Вопрос щепетильный. Романтизм, идеализм, — это я все понимаю, но твердо рассудил: теперь не тот необходимый случай, когда я должен руководствоваться романтическими ожиданиями своего начальника… Если будешь писать обо мне — поближе к правде. Не наводи тумана и лаку на мою персону. Иначе в глаза людям не посмотришь. Про моего кореша, Сашку Долгих, из благих намерений такое наворотили в многотиражке, что уши вяли читать. Вышел он на пенсию за два месяца до постановления. Хоть локти кусай — не поможет, потерял право на надбавку. Он и воротился на стан. Встретили с распростертыми объятиями. Не хватает многоопытных кадров, пенсионные льготы как раз и рассчитаны на то, чтобы подоле удерживать их у дела. По поводу его возвращения многотиражка разразилась восторженной заметкой. Оторвала факт от реальной жизни, и получилось, что воротился он на комбинат, ни много ни мало, горя желанием стать наставником, передать молодым свой многомудрый опыт. Месяц прятал Сашка глаза от мужиков.
— Рад за тебя, — от избытка чувств к другу произнес я. — Однако, по совести говоря, какой, к черту, ты пенсионер? Казак! На тебе еще пахать и воду возить.
— Уж не думаешь ли ты, что пенсия зазря дается? Э-э, нет! Одна сменная чересполосица чего стоит! Четыре Дня с восьми ноль-ноль, следующие четыре — с шестнадцати ноль-ноль и, наконец, — с двадцати четырех ноль-ноль. И так крутится-вертится, как шар голубой, уже тридцать лет. Идешь к двадцати четырем ноль-ноль, особенно в зимнюю стужу, в темноночную пору, когда на улицах ни души, окна повсюду погашены, и такая тоска-усталость навалится — хоть волком вой средь промороженных домов. Теплая постелька раем представляется. И на работе тоже всякую ночь сгущается час, когда мочи нет — не то что спать хочется, а весь раскисаешь, будто без костей, отупеваешь физически и умственно. Того и гляди — запорешь прокат. И крепкий чаек не помогает, которым мы приноровились взбадриваться. Но переломишь себя и, слава богу, снова чувствуешь костяк в теле.
— В трагические ситуации иной раз попадаешь на посту, — продолжал Максимыч. — И смех и грех! Приспичит — а нельзя сорваться с места: весь стан — тысячетонная махина пойдет под откос. На посту управления нас четверо операторов сидит, у каждого свои рычаги, рукоятки, кнопки, всяк своим узлом управляет. Есть и подменный оператор, который в подобном аварийном случае должен тебя выручить. Но представь себе такую картину: подменный уже сидит на чьем-то месте, а тот ушел в комнату отдыха, чтобы съесть свой законный ночной обед — никаких перерывов у нас ни на обед, ни на перекур… Жена иной раз обзывает меня придатком к машине: механическая, мол, работа, и давно пора заменить вас всех автоматикой. Может, это и так, но сам я только в том смысле согласен с женой, что машина железная и тебе подле нее тоже надо быть железным: что бы ни случилось, стой, держи руку на рычагах, терпи, кровь из носу — терпи.
— Сон после ночной смены тоже немного приносит отдохновения и радости. Одним ухом спишь, а другим слышишь, как под окошками взбрякивают шаги, сучат шинами легковушки, позванивает в отдалении трамвай, забивают козла отпускники или пенсионеры, иной так ударит по обитому жестью столу, что за взрыв принимаешь, выскакиваешь с перепугу из постели. А от дневного света ни за какими шторами не спрячешься — давит на веки, щекочет ресницы, томит и раздражает. И во сне охватывает тоскливо-горестное ощущение: жизнь проносится мимо! Другие работают, учатся, ходят, ездят, играют, наконец, в домино — творят бытие, вершат мировые дела, а ты в эти часы, как какой-нибудь распоследний ленивец, дрыхнешь за обожженными солнцем просвечивающими шторами. Вот так-то, дружище! А теперь рассуди — зазря или не зазря дадена мне пенсия в пятьдесят лет?
На металлургическом комбинате, где тридцать лет из пятидесяти работает Максимыч, бывал я не единожды, с пристрастным интересом изучал-оглядывал и цех крупносортного проката, в котором стоит его могучий стан «650» в связке со станом «800».
Сначала до солнечного жара раскаленные в методических печах стальные чушки прокатывают — удлиняют и утончают на восьмисотом, затем, побагровев слегка в обработке, они попадают на тот, которым управляет Максимыч, и в конце пути преобразуются в померкшие сизо-голубые, в точечных жаринках рудничные рельсы, двутавровые балки, швеллер, вагонную стойку, уголки.
Грохочут, лязгают, скрежещут обжимные катки, гремит и звякает переворачиваемый рельс. Металл схватился с металлом. Борьба — грудь в грудь! Кто кого? Хвостатыми кометами разлетаются по сторонам огненные брызги окалины. Сквозь одежду облучает термоядерным жаром, того и гляди — сам рассыплешься в абстрактную материю; как в ведьминой преисподней угарно и ядно пахнет растворенным в воздухе самоуничтожившимся железом. Над головой, по подпотолочным рельсам, взад-вперед двигаются мостовые краны, грозя зашибить насмерть свисающими на цепях многопудовыми крюками. Уши забило пробкой, не слышно, что кричат рядом. И давят, давят на сознание громоподобные горы заряженного нечеловеческой силой и энергией металла. Кажется, вовек не привыкнуть тут — скорее бы под живое небо, в тишину, в деревья, умеющие врачевать и успокаивать своими мудрыми разговорами.
Неподалеку у стены, против главных узлов стана, в высоко приподнятой над бетонным полом кабине, называемой постом управления, за двойными стеклами в безжизненном корабельном свете люминесцентных ламп стоят они, операторы, строгие, сосредоточенные, с отрешенными от всех мирских интересов глазами. Не видят они и тебя, постороннего в цехе, испуганно жмущегося к бетонно-слоновым стопам остекленной кабины, подальше от изрыгающего громы молоха.
Вспомнив, как в кругу друзей на моих глазах Максимыч непреклонно отказывался от подносимой рюмки, ссылаясь на то, что днем либо в ночь заступать на пост, я спросил его нарочито суровым исповедующим голосом: