Шрифт:
Перед домом стоял нерушимо Давыд, не в крестьянском наряде, а в полковничьем мундире, но все-таки с окладистой бородой. Под которой (или над ней) бродила добрая усмешка. Князь Щербатов грозил ему пальцем и требовал:
— Мы с вами ровня! Оба полковники! Я требую! Даже не по своему чину… Я требую дать под мое начало хотя бы эскадрон.
Давыд заметил Алексея, подмигнул ему и согласился:
— Так и быть тому. Однако, Петр Алексеевич, у меня порожнего эскадрона нет, все с командирами. Мои бравые рубаки командиров берегут. — Хитро блеснул глазами. — Если вот только Алексеев эскадрон… Просите его, отцу не откажет. Будет под вашим началом служить.
Старый князь растерялся. Глаза его забегали, заметались — искал достойный выход.
— Ну, право… не совсем ловко. К тому же у него гусары, а я по ранжиру улан.
— Что другое предложить — и не знаю. — Давыд показал растерянность. — Уланов-то у меня один взвод, под отчаянным командиром.
Петр Алексеевич затоптался на месте, пощипал ус.
— Лешка, пойдешь под мою команду? Или тебе зазорно?
— Отчего же, батюшка? Двадцать лет уже под твоей рукой, послужу еще. Только боюсь — трудно вам будет. Годы ваши…
Вот этого не надо было говорить.
— Годы? Ах ты щенок! Возраст солдата не годами считается, а победами! Полковник! Я иду рядовым гусаром под начало этого молокососа. Дайте мне мундир по росту, всякую справу и доброго коня.
Старый князь прижился в эскадроне. Вспыльчивый, порою вздорный, он полюбился и офицерам, и рядовым своей отвагой, прямотой и неприхотливостью. А главное, что оценили в нем, — забота о солдате. Всюду князь совал свой дворянский нос — даже в котелки и манерки: крута ли каша, крепка ли водка? На биваках показывал своим примером, как вострить саблю, как бережно ходить за конем. Как беречь натруженную седлом задницу. Гусары ждали его у костров. Им нравилось его крепкое, соленое слово, его мудрые солдатские прибаутки, его рассказы о славных суворовских походах. Он умел, не смущая солдат, сидя на барабане, покуривая трубочку, прислушиваться к их разговору — такому домашнему и уютному, будто велся он не в голом поле, посреди войны, а где-то в далеких избах под скрип сверчка и треск лучины:
— Ну-ка, Ванюша, передай хлебушко. И солюшки не пожалей. Хлеб без солюшки ровно конь без седла.
Уважение к хлебу-соли, которых никогда не бывало у них в достатке, забота друг о друге, особенно о молодых, внимание без подобострастия к командиру — все это видел князь как-то по-новому. Будто в давно привычной и много раз читанной книге открывались ему новые страницы. Совсем другими глазами начал старый князь смотреть на этих простых людей, на которых держалось и его благополучие, да и все любимое им отечество.
С Алексеем никаких неладов и недоразумений не было. Старый солдат был верен армейской дисциплине, без которой не бывать не только победам, а и самой армии. К тому же видел, что сын его стал командиром. Правда, когда Алексей пытался чем-то ему помочь в обустройстве на ночлег либо в походе, князь сердился, начинал грозно править ус и кричал шепотом:
— Вы, поручик, справляйте свое дело! А я свое дело не хуже вашего справлю!
В один день Давыдов поручил эскадрону Щербатова сопроводить отставший артиллерийский парк, дал ему в помощь казачью сотню.
Выступили в ночь, к утру, как развиднелось, приняли охрану. Передохнув, отправились в путь.
День занимался трудно, нехотя. Лес вдоль дороги еще дремал, готовясь к долгой зиме. Шли легкой рысью, разбившись на два отряда. Малый шел дозором, оставшиеся арьергардом…
Алексей очнулся от того, что ему стало легко. Что-то прохладное легло на пылающий в горячке лоб. Он открыл глаза. Прямо над ним склонилась Мари. Только не с карими глазами, а с синими. И не со светлыми локонами, а с черной, в руку толщиной, косой, перекинутой на грудь.
Алексей пытался оглядеться. Закопченный сажей потолок. Неошкуренная бревенчатая стена с прядями серого мха в пазах; пляшут по ней отблески огня от топящейся печи. Сквозь затянутое паутиной слюдяное окошко в две ладони величиной немного светится. Возле окна на лавке огромный черный кот жмурит острые зеленые глаза.
Алексей приподнялся на локти — ударила в грудь, вызвала невольный стон острая боль.
— Лежите, лежите, — сказала Мари с косой. — Нельзя вам… Бабка, он очнулся.
И тотчас вместо красивого юного девичьего лица появилось перед ним сморщенное, траченное годами яблоко. Седые пряди обрамляют землистые щеки, нос крючком — к такому же подбородку. Но глаза не Бабы-яги, а доброй и умной старушки.
— Лежи, лежи, барин, — прошепелявила она. Откинула с груди овчину, распахнула разрезанную окровавленную рубаху.
— Подай там, что на столе, — сурово приказала.
Мари, в мутном тумане, появилась с глиняной миской в руке. Бабка сунула в нее крючковатые пальцы, что-то там помяла, ощупывая, достала вялые, видимо, вываренные травы, сунула в беззубый рот, пожевала деснами, сплюнула нажевки в ладонь. Приложила к груди, в самое то место, где остро жгло болью. И стало сразу хорошо. Будто опахал грудь легкий вечерний ветерок с берега речки Сходни, что огибала Братцевскую усадьбу. Алексей закрыл глаза. И провалился в тьму, не потерял сознание, а легко и свободно, глубоко заснул. И, несмотря на глубокий сон, слышал сказанное вполголоса: