Шрифт:
«Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, – правда».
Прочитав эти страницы, [55] редактор «Современника» Некрасов написал Толстому:
«Это именно то, что нужно теперь русскому обществу: правда – правда, которой со смертию Гоголя так мало осталось в русской литературе… Эта правда в том виде, в каком вносите Вы ее в нашу литературу, есть нечто у нас совершенно новое… боюсь одного, чтобы время и гадость действительности, глухота и немота окружающего не сделали с Вами того же, что с большею частью из нас: не убили в Вас энергии…» [56]
55
Цензура исказила их. – Р. Р.
56
2 сентября 1855 г. – Р. Р.
Опасения эти были напрасны. Время, которое истощает энергию людей заурядных, только закалило Толстого. Но в момент написания рассказа Толстой как патриот мучительно переживал падение Севастополя и все те испытания, которые выпали на долю его родины, и раскаивался в своей чрезмерной откровенности. В третьем рассказе, «Севастополь в августе 1855 года», описывая ссору офицеров за карточной игрой, он, внезапно прерывая повествование, говорит:
«Но опустим скорее завесу над этой глубоко-грустной сценой. Завтра, нынче же, может быть, каждый из этих людей весело и гордо пойдет навстречу смерти… На дне души каждого лежит та благородная искра, которая сделает из него героя…»
Однако эта сдержанность не умаляет силы реализма Толстого; сам выбор персонажей показывает, кому именно он сочувствует. Героическая эпопея защиты Малахова кургана символически выражена в трогательных и гордых образах двух братьев, из которых старший, капитан Козельцов, имеет некоторое сходство с автором, [57] а второй, юнкер Володя, застенчивый и восторженный, любящий высокопарные выражения, мечтательный, нежный, впечатлительный до того, что слезы по любому, самому пустячному поводу увлажняют его глаза, в первые часы пребывания на бастионе подавлен равнодушием окружающих и мучится ребяческим страхом (бедняжка боится всего, даже темноты, и, засыпая, прячет голову под шинель); когда же наступает решительная минута, он с упоением бросается навстречу опасности. Этот образ поэтического юноши не раз встречается в произведениях Толстого (Петя в «Войне и мире», прапорщик в «Набеге»), Юноша, почти мальчик, с сердцем, преисполненным любовью, как бы играет в войну и гибнет внезапно, даже не успев понять, что смерть настигла его. Оба брата Козельцовы убиты в один день – в последний день обороны. Рассказ заканчивается гневными строками, преисполненными патриотизма.
57
«У него было одно из тех самолюбий, которое до такой степени слилось с жизнью… что он не понимал другого выбора, как первенствовать или уничтожаться… Он сам с собой любил первенствовать над людьми, с которыми себя сравнивал». – Р. Р.
Армия покидала Севастополь. «Почти каждый солдат, взглянув с Северной стороны на оставленный Севастополь, с невыразимою горечью в сердце вздыхал и грозился врагам». [58]
Когда в ноябре 1855 г. после того ада, где в течение долгих месяцев Толстой наблюдал борьбу человеческих страстей, тщеславия и страдания, он попадает в Петербург, в среду литераторов, эта среда глубоко возмущает его. Он даже начинает презирать своих собратьев, в которых все казалось ему мелочным и фальшивым. Люди эти, издали представлявшиеся Толстому небожителями, в частности Тургенев, искусство которого так пленяло его и которому он только что посвятил «Рубку леса», жестоко разочаровали Толстого при личном знакомстве. Существует фотография 1856 г., где Толстой снят вместе с писателями, находившимися тогда в Петербурге: Тургеневым, Гончаровым, Островским, Григоровичем, Дружининым. Поражает, в сравнении с их непринужденным видом, аскетический, суровый облик Толстого: щеки запали, лицо осунулось, руки напряженно скрещены. Стоя позади своих старших товарищей, Толстой, в военной форме, «кажется, – по остроумному замечанию Сюареса, – скорее стражем этих людей, чем равным среди равных; можно подумать, что он сейчас отведет их в тюрьму».
58
В 1889 г. – в предисловии к «Севастопольским воспоминаниям артиллерийского офицера» А. И. Ершова – Толстой отмечает, что все героическое улетучилось из его памяти, он помнит только непереносимую нравственную пытку двойного страха – страха смерти и страха позора, терзавших его целых семь месяцев. Все подвиги защитников Севастополя затмило для него и подавило позорное сознание того, что он был пушечным мясом, – Р. Р.
Несмотря на это, все искали сближения с юным собратом, окруженным ореолом двойной славы – писателя и героя Севастополя. Тургенев, который «плакал и кричал «ура!», читая севастопольские рассказы, встретил его с распростертыми объятиями. Но они не могли понять друг друга. Обоих отличали зоркость взгляда, но какую несходную окраску придавали всему их столь несхожие характеры! Один – иронический и чувствительный, влюбленный и разочарованный, обожествляющий красоту; другой – неистовый, гордый, страстно жаждущий нравственного совершенства, неутомимо ищущий скрытого в душе бога.
В особенности сердило Толстого то обстоятельство, что все эти литераторы считали себя избранной кастой – мозгом человечества. Его антипатия к ним, быть может подсознательно, была антипатией дворянина-помещика и офицера к либеральничающим разночинцам, пустившимся в литературу. [59] Характерной его чертой было также – он сам это отмечает – «чувство отпора против всеобщего увлечения», [60] Он не доверял людям и испытывал тайное презрение к человеческому разуму, поэтому ему всюду мерещилась ложь – самообман или надувательство ближних.
59
Тургенев жаловался А. Головачевой-Панаевой на «глупую кичливость» Толстого «своим захудалым графством», на его «юнкерское ухарство» (Головачева-Панаева, «Русские писатели и артисты».). – Р. Р.
60
«Должен сказать (и это моя хорошая или дурная черта, но всегда мне бывшая свойственной), что я всегда противился невольно влияниям извне, эпидемическим… Вообще я теперь узнаю в себе то же чувство отпора против всеобщего увлечения» (письмо к П. Бирюкову от 18 февраля 1906 г.). – Р. Р.
«Он никогда не верил в искренность людей. Всякое душевное движение казалось ему фальшью, и он имел привычку необыкновенно проницательным взглядом своих глаз насквозь пронизывать человека, когда ему казалось, что тот фальшивит». [61]
«Как он прислушивался, как всматривался в собеседника из глубины серых, глубоко запрятанных глаз и как иронически сжимались его губы…» [62]
Тургенев «говорил мне, что он никогда в жизни не переживал ничего тяжелее этого испытующего взгляда, который, в соединении с двумя-тремя словами ядовитого замечания, способен был привести в бешенство…» [63]
61
Тургенев. – Р. Р.
62
Григорович, – Р. Р.
63
Евгений Гаршин. «Воспоминания об И. С. Тургеневе», 1883. – Р. Р.
С первых же встреч между Толстым и Тургеневым вспыхивают ожесточенные споры. [64] Однако, расставшись, они успокаивались и старались отдать друг другу должное. Время лишь усиливало отвращение Толстого к литературной среде. Он не мог простить писателям, что они, сами ведя безнравственную жизнь, претендуют на роль проповедников нравственности.
«Я убедился, что почти все… были люди безнравственные и в большинстве люди плохие, ничтожные по характерам – много ниже тех людей, которых я встречал в моей прежней разгульной и военной жизни, – но самоуверенные и довольные собой, как только могут быть люди совсем святые… Люди эти мне опротивели…» [65]
64
Самый бурный, приведший к окончательному разрыву, произошел в 1861 г. Тургенев кичился своей склонностью к филантропии и любил рассказывать о том, что его дочь занимается благотворительными делами. Толстого же ничто не раздражало так сильно, как светская благотворительность.
«А я считаю, – сказал он, – что разряженная девушка, держащая на коленях грязные и зловонные лохмотья, играет неискреннюю, театральную сцену».
Спор разгорелся. Тургенев вне себя пригрозил Толстому, что ударит его. Толстой потребовал немедленного удовлетворения – дуэли на ружьях. Тургенев, который тут же пожалел о своей вспышке, прислал ему извинительное письмо. Но Толстой не простил его. Однако спустя семнадцать лет, как будет видно из дальнейшего нашего исследования, он сам просил у Тургенева прощения – в ту пору, в 1878 г., в нем произошел перелом: он осуждал свою прошлую суетную жизнь и смирял свою гордыню перед богом. – Р. Р.
65
«Исповедь». – Р. Р.