Шрифт:
«Я бессознательно, не отрываясь, смотрела на это лицо, как будто передо мной внезапно открылась «живая картина» с загадочным содержанием, когда жадно торопишься уловить ее смысл, зная, что еще один миг. и вся эта редкая красота исчезнет, как вспыхнувшая зарница. Такого лица я больше никогда не видала у Достоевского. Но в эти мгновения лицо его больше сказало мне о нем. чем все его статьи и романы. Это было лицо великого человека, историческое лицо.
Я ощутила тогда всем своим существом, что это был человек необычайной духовной силы, неизмеримой глубины и величия, действительно гений, которому не надо слов, чтобы видеть и знать. Он всё угадывал и всё понимал каким–то особым чутьем. И эти догадки мои о нем много раз оправдывались впоследствии.
Я не чувствовала малейшего утомления и придя домой в три часа, села записывать только что пережитые впечатления, Точно в них заключалось какое–то удивительное сокровище, которое надо было сберечь на всю жизнь. Но мне казалось тогда, что эти впечатления со временем вырастут во что–то большое и важное, что будет нужно и мне и другим» [56] ).
А вот впечатления от публичного чтения им главы из «Братьев Карамазовых» на залу переполненную главным образом молодежью студенческого возраста:
56
Там же, т. II, стр. 132–133.
«Он читал главу из «Братьев Карамазовых» — «Рассказ по секрету», но для многих, в том числе и меня, это было чем–то вроде откровения всех судеб… Это была мистерия под заглавием «Страшный суд, или Жизнь и смерть»… Это было анатомическое вскрытие больного гангреною тела, — вскрытие язв и недугов нашей притупленной совести, нашей нездоровой, гнилой, всё еще крепостнической жизни… Пласт за пластом, язва за язвой… гной, смрад… томительный жар агонии., предсмертные судороги… И освежаюшие, целительные улыбки… и кроткие, боль утоляющие слова — сильного, здорового существа, у одра умирающего. Это был разговор старой и новой России, разговор братьев Карамазовых — Дмитрия и Алеши.
Мне слышались под звуки этого чтения две фразы, всё объяснявшие мне и в Достоевском и в нас самих. Мне представлялось. как будто слушатели, бывшие в зале, сначала не понимали, что он читал им, и перешептывались между собою. :
— Маниак!… Юродивый!… Странный…
А голос Достоевского с напряженным и страстным волнением покрывал этот шепот…
— Пусть странно! пусть хоть в юродстве! Но пусть не умирает великая мысль:
И этот проникновенный, страстный голос до глубины потрясал мое сердце… Не я одна, — весь зал был взволнован, Я помню, как нервно вздрагивал и вздыхал сидевший подле меня незнакомый мне молодой человек, как он краснел и бледнел, судорожно встряхивая головой и сжимая пальцы, как бы с трудом удерживая их от невольных рукоплесканий. И наконец загремели эти рукоплескания…
Все хлопали, все были взволнованы. Эти внезапные рукоплескания, не вовремя прервавшие чтение, как будто разбудили Достоевского. Он вздрогнул и с минуту неподвижно оставался на месте, не отрывая глаз от рукописи. Но рукоплескания становились всё громче, всё продолжительнее. Тогда он поднялся, как бы с трудом освобождаясь от сладкого сна, и, сделав общий поклон, опять стал читать, И опять послышался таинственный разговор на странную, совсем не «современную», даже «ненормальную» тему…
Один говорил с ядовитой и страстной иронией. А другой отвечал ему с такой же страстной, исступленной лаской : «Я не мстить хочу! Я простить хочу!»
Мы слушали это с возраставшим волнением и с трепетом сердца тоже хотели «простить». И вдруг всё в нас чудодейственно изменилось : мы вдруг почувствовали, что не только не надо нам «погодить», но именно нельзя медлить ни на минуту…
Или — «чертова ахинея» и укусы тарантула, или «возьми свой крест и иди за мной!». Или «блаженны алчущие и жаждущие правды» и тогда «не убей», «не укради», «не пожелай».„ Или — ходи по трупам задавленных и рви кусок из чужого рта, езди верхом на других и плюй на всяческие заветы! А середины не существует и живое не ждет.
…Он кончил, этот «ненормальный», «жестокий талант измучив нас своей мукой, —и гром рукоплесканий опять полетел ему вслед, как бы в благодарность за то, что он вывел нас всех из «нормы», что идеалы его стали вдруг нашими идеалами, и мы думали его думами, верили его верой и желали его желаниями…
И если это настроение было только минутным для одних его слушателей, — для других оно явилось переворотом на целую жизнь и послужило могущественным толчком к живительной работе самосознания, неиссякаемым источником веры в божественное происхождение человека и в великие судьбы его всемирной истории. И эти слушатели имели право назвать Достоевского своим великим учителем, как это было написано на одном из его надгробных венков» [57] ).
57
Там же, т. II, стр. 182–183.
Так, хотя бы временно — чувствовало гораздо больше людей чем думали тогдашние литературные критики, чем многие думают и теперь. Об этом свидетельствуют восторженные встречи, устраивавшиеся ему молодежью при бесчисленных выступлениях его на публичных литературных собраниях с чтением вслух отрывков из своих произведений (особенно — в последние два года — из «Братьев Карамазовых»). Сам Достоевский, в одном из писем 1880 года, говорит, что не знает, что уже читать вслух: всё особенно подходящее для чтения вслух он уже перечитал. Особенно огромное впечатление производило чтение им вслух легенды о Великом Инквизиторе и главы «Pro и Contra». И мы также в достаточной степени знаем невероятно потрясающее впечатление произведенное его Пушкинской речью и чтением им на другой день в том же зале Благородного Собрания в Москве Пушкинского «Пророка». Мне рассказывал об этом один из присутствовавших при этом — тогда он был гимназистом 6–го класса, 15 лет.