Шрифт:
А вернувшись с дачи, обнаружили в мастерской следы ужасного крысиного разбоя: каждый тюбик был разодран длинными острыми зубами, разгрызен по длине, как огурец, и аккуратно выеден. Удивительно, что выели они все «земли», сожрали льняное масло, но ни ядовитых кобальтов, ни кадмия, ни стронция не тронули — даже следов не оставили. Чуяли смертельную опасность.
Чиновники из Союза художников, эти советские крысы, так же фантастически чуяли чужое. И дело не в том, что картины Захара выполнены были совсем в иной манере. Просто из этих полотен изливался иной дух и нрав; изливалась какая-то совсем иная, мощная жизнь света и теней, которую им хотелось немедленно запретить и прихлопнуть.
Зато Андрюше повезло: его взяли в реставрационные мастерские Эрмитажа, тут и репутация самого Андрюши, и Варёнов, конечно, помог, — хорошо иметь при себе такого работящего, талантливого и, главное, непьющего мастера, который если что — нездоровье какое утреннее, — подстрахует и вывезет.
А Захар все мрачнел, подолгу сидел перед картинами молча, не работая, и за лето ни одной не написал. Тоска была тяжкая, возможно еще и потому, что из Винницы позвонила тетя Лида, трезвая и внятная, сообщила, что у дяди Сёмы — рак легкого, и что Танька собирается в Америку и зовет с собой — там, мол, вылечат его.
Захар молча слушал.
— Так это, Зюнька, — продолжала тетя Лида. — Я к чему. Дом-то надо продавать. Тоже деньги, не валяются.
— Так продавайте, — отозвался он.
— Сёма говорит, что хорошо б тебе чего оставить. Ты, мол, кроме него — единственный наследник от Литваков.
— Да ладно, — буркнул Захар, — тоже мне, наследство…
Мгновенно перед глазами пронеслись высоченный и пятнистый, как удав, ствол платана за окном, их с мамой тахта в комнатке со скошенным потолком, засаленный китель старого Рахмила, далекая, закутанная в платки кружащаяся Сильва: «Там в тени за занавескою…» — и предательским спазмом отбило голос.
— Продавайте, продавайте, — сказал он, откашлявшись.
— Вот и я говорю, — обрадовалась тетя Лида. — Но ты приедь, а, Зюнька? Ты с дядькой-то прощаться приедешь?
Вот опять накатило, навалилось… как запалили они костер, сжигая мамину кровь, как по земле катались, мутузя друг друга… и как его старый дядька ковылял по мосту, пересчитывая палкой жерди чугунной ограды: «Рит-ка! Рит-ка! Рит-ка!».
— Приеду, — проговорил он с трудом. — Скоро приеду…
5
К концу августа «Спящая Венера» Рубенса была совершенно готова. Над восстановлением каждого утраченного фрагмента они с Андрюшей спорили чуть не до драки.
— Он — фламандец! Фламандец! — кричал Андрюша, — избегай слишком пастозных красок. И совсем не вводи белил в тенях. Только в светах! Он сам говорил, что белила — яд живописи…
Босота едва не ночевал в мастерской у ребят, проникся мастерством Андрюши, а Захару просто мешал работать, дыша в затылок.
— Аркадий Викторович! Вы мне свет застите!
— Ухожу, ухожу…
И возвращался от двери на цыпочках — что было смешно и делало его похожим на крадущуюся гориллу, — взглянуть на нее еще разочек…
Однажды, возвращаясь из «Старой книги», что под Аркой Генерального штаба, и по пути заглянув в «Сайгон», Захар увидел за столиком Босоту и Можара. Они разговаривали оживленно и тихо, торчащая бородка Аркадия Викторовича, сутуло громоздящегося над столиком, едва не касалась потной тонзурки Можара, который почтительно воздевал бровки домиком, при этом явно не соглашаясь — что было видно со стороны, — с коллекционером.
Захар немедленно вышел и в течение дня вспоминал этих двоих в «Сайгоне», пытаясь отдать себе отчет — почему его тяготит странная уверенность в каком-то беззаконии этого союза!
А в один из воскресных ноябрьских дней Босота утащил Захара к себе на дачу, в Репино.
Он лет двадцать снимал недалеко от Дома творчества композиторов одноэтажный деревянный домик с террасой, откуда просматривался берег и силуэт Кронштадта вдали, с громадой собора Святого Николая.
Захар любил бывать там зимой, когда пешеходные дорожки вдоль Нижнего Приморского шоссе уже утоптаны, когда по льду залива тянутся цепочки человеческих и чаячьих следов, а кроны высоких прибрежных сосен, вросших в песок, озаряет золотистое холодное солнце.
И пахнет морем. Соснами и морем…
Там, после долгой прогулки по берегу — мимо ледяных залысин в студеной воде залива, мимо каменной косы, уходящей в море, мимо остатков старых стен из буро-красного гранита, — когда в печке уже картаво потрескивали змеистые огоньки, а каждый глоток армянского коньяка горячо проскальзывал по горлу, мягко согревая желудок, Аркадий Викторович признался Захару — только учтите, мой мальчик, ни одна душа знать этого не должна, — что в Австралии — Вы представляете, где это? Это ж черт знает где! — и смущенно засмеялся… — так вот, в Австралии умер одинокий брат его матери, эмигрировавший туда сразу после революции. Таинственный дядя скончался, отписав дом в Сиднее, ферму где-то в прерии (там есть прерии, вы не в курсе?) и… очень, очень, Захар, немалые деньги именно ему, старшему племяннику.