Шрифт:
Осторожно со двора вошел давешний мужик, уступивший Кате постель.
Лицо у него было розовое, умильное. В волосах — сено. Придурковато моргая, он сел на лавку, напротив пишущего человека, подсунул под себя обе руки и зачесал босой ногой ногу.
— Все в заботах, все в заботах, Нестор Иванович, а я чаял — обедать останешься. Вчера телку резали, будто бы я так и знал, что ты заедешь…
— Некогда… Не мешай…
— Ага… (Мужик помолчал, перестал мигать. Глаза его стали умными, тяжелыми. Некоторое время он следил за рукой пишущего.) Значит, как же, Нестор Иванович, бой принимать не собираетесь у нас в селе?
— Как придется…
— Ну да, само собой, дело военное… А я к тому, если бой будете принимать, — надо бы насчет скотины… На хутора, что ли, ее угнать?
Длинноволосый человек бросил перо и запустил маленькую руку в волосы, перечитывая написанное. У мужика зачесалось в бороде, зачесалось под мышками. Поскребся. И будто сейчас только вспомнил:
— Нестор Иванович, а как же нам с мануфактурой? Сукно ты пожертвовал — доброе сукно. Интендантское, в глаза кидается… Ведь шесть возов.
— Мало вам? Не сыты? Мало?
— Ну, что ты, — какой мало… И за это не знаем, как благодарить… Сам знаешь — сорок бойцов от села к тебе послали… Сынишка мой пошел. «Я, говорит, батько, должен кровь пролить за крестьянское дело…» Мало будет — мы пойдем, старики возьмутся… Ты только воюй, поддержим… А вот с мануфактурой в случае чего, — ну, не дай боже, нагрянут германцы, стражники… сам знаешь, какая у них расправа, — вот как же нам: сомневаться или не сомневаться насчет боя?
Спина у длинноволосого вытянулась. Он выдернул руку из волос, схватился за край стола. Слышно было — задышал. Голова его закидывалась. Мужик осторожно стал отъезжать от него по лавке, выпростал из-под себя руки и бочком-бочком вышел из хаты.
Стул закачался, длинноволосый отшвырнул его ногой. Катя с содроганием увидела наконец лицо этого маленького человека в черном полувоенном костюме. Он казался переодетым монашком. Из-под сильных надбровий, из впадин глядели на Катю карие, бешеные, пристальные глаза. Лицо было рябоватое, с желтизной, чисто выбритое — бабье, и что-то в нем казалось недозрелым и свирепым, как у подростка. Все, кроме глаз, старых и умных.
Еще сильнее содрогнулась бы Катя, знай, что перед ней стоит сам батько Махно. Он рассматривал сидевшую на кровати молодую женщину, в пыльных башмаках, в помятом, еще изящном шелковом платье, в темном платочке, повязанном по-крестьянски, и, видимо, не мог угадать — что это за птица залетела в избу. Длинную верхнюю губу его перекосило усмешкой, открывшей редко посаженные зубы. Спросил коротко, резко:
— Чья?
Катя не поняла, затрясла головой. Усмешка сползла с его лица, и оно стало таким, что у Кати затряслись губы.
— Ты кто? Проститутка? Если сифилис — расстреляю. Ну? По-русски говорить умеешь? Больна? Здорова?
— Я пленная, — едва слышно проговорила Катя.
— Что умеешь? Маникюр знаешь? Инструменты дадим…
— Хорошо, — еще тише ответила она.
— Но разврата не заводить в армии… Поняла? Оставайся. Вернусь вечером после боя, — почистишь мне ногти.
Много россказней ходило в народе про батьку Махно. Говорили, что, будучи на каторге в Акатуйской тюрьме, он много раз пытался бежать и убежал, но был накрыт в дровяном сарае и топором бился с солдатами. Ему переломали прикладами все кости, посадили на цепь; и три года он сидел на цепи, молчал, как хорек, только день и ночь стаскивал и не мог стащить с себя железные наручники. Там, на каторге, он подружился с анархистом Аршиновым-Мариным и стал его учеником.
Родом Нестор Махно был из Екатеринославщины, из села Гуляй-Поле, сын столяра. Бить его начали с малых лет, когда он служил в мелочной лавке, и тогда же прозвали хорьком за злость и карие глаза. Когда после порки он ошпарил кипятком старшего приказчика, — мальчишку выгнали. Он подобрал себе шайку, — лазили на бахчи, в сады, хулиганили, жили вольно, покуда отец не отдал его в типографское дело. Там будто бы его увидел анархист Волин, ставший через восемнадцать лет начальником штаба и ученой головой всего дела у Махно. Мальчик будто бы так понравился Волину, что тот стал учить его грамоте и анархизму, отдал в школу, и Махно сделался учителем. Но это неверно. Махно учителем никогда не был, и вернее полагать, что и Волина он узнал лишь впоследствии, а с анархизмом познакомился через Аршинова, на каторге.
С 1903 года Махно опять начинает пошаливать в Гуляй-Поле, но уже не на бахчах и огородах, а по барским поместьям, по амбарам лавочников: то уведет коней, то очистит погреб, то напишет записку лавочнику, чтобы положил деньги под камень. С полицией у него в то время велась странная и пьяная дружба.
Махно стали серьезно побаиваться, но мужики его не выдавали, потому что, чем ближе подходило время к революции 1905 года, тем решительнее Махно досаждал помещикам. И когда наконец запылали усадьбы, когда крестьянство выехало распахивать барскую землю, — Махно кинулся в города на большую работу. В начале 1906 года он напал с молодцами в Бердянске на казначейство, застрелил трех чиновников, захватил кассу, но был выдан товарищем и попал в Акатуй на каторгу…