Шрифт:
— Быть может, завтра вся Россия сольется в одном светлом братском хоре, — свобода!..
— Ура!.. Свобода!.. — закричали голоса.
Барин опустился на стул и провел обратной стороной ладони по лбу своему. С угла стола поднялся высокий человек с соломенными длинными волосами, с узким лицом, с рыжей мертвой бородой. Не глядя ни на кого, он начал говорить насмешливым голосом:
— Только что я слышал, — какие-то товарищи кричали: ура, свобода. Правильно. Чего лучше: арестовать в Могилеве Николая Второго, отдать под суд министров, пинками прогнать губернаторов, городовых… Развернуть красное знамя революции… Начало правильное… По имеющимся сообщениям — революционный процесс начался правильно, энергично. По всей видимости, на этот раз не сорвется. Но вот только что передо мной очень красиво говорил один барин. Он сказал, — или я ослышался, — он выражал полное удовлетворение по поводу готовящейся совершиться революции и предполагал в самом недалеком будущем слиться со всей Россией в одном братском хоре…
Человек с соломенными волосами вытащил носовой платок и приложил его ко рту, будто бы стараясь скрыть усмешку. Но скулы его покрылись пятнами, он закашлялся, подняв костлявые плечи. Позади Даши, сидевшей на одном стуле с сестрой, кто-то спросил:
— Кто это говорит?
— Товарищ Кузьма, — ответили быстрым шепотом, — в тысяча девятьсот пятом году был в Совете рабочих депутатов. Недавно вернулся из ссылки.
— Я бы немного обождал с восторгом на месте предыдущего оратора, — продолжал товарищ Кузьма, и вдруг восковое лицо его стало злым и решительным. — Двенадцать миллионов крестьян приготовлены к убою, они еще на фронтах… Миллионы рабочих задыхаются в подвалах, голодают в очередях. На спинах рабочих и крестьян, что ли, станете вы распевать братский хор…
В зале раздалось шиканье, возмущенный голос крикнул: «Это провокация!» Румяный барин пожал плечами и тронул колокольчик. Товарищ Кузьма продолжал говорить:
— …Империалисты швырнули Европу в чудовищную войну, буржуазные классы, сверху донизу, провозгласили ее священной, — войну за мировые рынки, за неслыханное торжество капитала… Желтая сволочь, социал-демократы поддержали хозяина под ручку, признали: так точно-с, война национальна и священна. Крестьян и рабочих погнали на убой… Кто, я спрашиваю, кто поднял голос в эти кровавые дни?
— Что он говорит?.. Кто он такой?.. Заставьте его замолчать! — раздались злые голоса. Поднялся шум. Иные вскочили, жестикулируя.
— …Час пробил… Пламя революции должно перекинуться в самую толщу крестьян и рабочих…
Дальнейшего совсем уже нельзя было расслышать за шумом в зале. Несколько человек в визитках подбежало к столу. Товарищ Кузьма попятился с эстрады и скрылся за дверью. На его месте появилась знаменитая деятельница по детскому воспитанию.
— Возмутительная речь предыдущего оратора…
В это время кто-то у самого уха прошептал Даше взволнованно и нежно:
— Здравствуй, родная моя…
Даша, даже не оборачиваясь, стремительно поднялась, — в дверях стоял Иван Ильич. Она взглянула: самый красивый на свете, мой собственный человек. Он снова, как это не раз с ним бывало, был потрясен тем, что Даша совсем не та, какой он ее мысленно представлял, но бесконечно краше: горячий румянец залил ее щеки, сине-серые глаза бездонны, как два озера. Она была совершенна, ей ничего не было больше нужно. Даша сказала тихо: «Здравствуй», — взяла его под руку, и они вышли на улицу.
На улице Даша остановилась и, улыбаясь, глядела на Ивана Ильича. Вздохнула, подняла руки и поцеловала его в губы. От нее пахло я женственной прелестью горьковатых духов. Молча Даша опять взяла его под руку, и они пошли по хрустящим корочкам льда, поблескивающим от света лунного серпа, висящего низко в глубине улицы.
— Ах, я тебя люблю, Иван! Как я ждала тебя…
— Я не мог, ты знаешь…
— Ты не сердись, что я тебе писала дурные письма, — я не умею писать.
Иван Ильич остановился и глядел ей в поднятое к нему, молча улыбающееся лицо. Особенно милым, простым оно было от пухового платка, — под ним темнели полоски бровей. Он осторожно приблизил Дашу к себе, она переступила ботиками и прижалась к нему, продолжая глядеть в глаза. Он опять поцеловал ее, и они опять пошли.
— Ты надолго, Иван?
— Не знаю, — такие события…
— Да, знаешь, ведь — революция.
— Ты знаешь, — я на паровозе приехал.
— Знаешь, Иван, что… — Даша пошла с ним в ногу и глядела на кончики своих ботиков.
— Что?
— Я теперь поеду с тобой — к тебе…
Иван Ильич не ответил. Даша только почувствовала, как он несколько раз пытался глубоко вдохнуть в себя воздух. Ей стало нежно и жалко его.
37
Следующий день был замечателен тем, что им подтверждалось понятие об относительности времени. Так, извозчик вез Ивана Ильича из гостиницы с Тверской до Арбатского переулка приблизительно года полтора. «Нет, барин, прошло время за полтиннички-то ездить, — говорил извозчик. — В Петрограде волю взяли. Не нынче-завтра в Москве будем брать. Видишь ты — городовой стоит. Подъехать к нему, сукиному сыну, и кнутом по морде ожечь. Погодите, барин, со всеми расправимся».