Шрифт:
На эти обстоятельства обращал особое внимание педагог А.И. Винокуров 4 января 1942 года: «Деньги в большой мере потеряли свойство универсального товара вследствие боязни торгующих оказаться “спекулянтами”. Дело в том, что меновая торговля не преследуется, а продажа по высоким ценам влечет большие неприятности. Был свидетелем случаев, когда продающие за деньги задерживались агентами милиции, переодетыми в штатское» {218} .
Порция хлеба считалась чем-то незыблемым, не теряющим своей ценности при любых обстоятельствах, а деньги — неустойчивыми, меняющими свои котировки обычно не в пользу их владельцев. Кто знал, удалось бы на вырученные от продажи деньги приобрести другие нужные продукты, но понимали, что за хлеб отдадут всё.
«Сам я никогда не видел, чтобы продавали хлеб или вообще что-нибудь съестное. Только меняют», — признавался в своих записках А.И. Пантелеев {219} . Его слова подтверждают и другие очевидцы блокады, побывавшие на рынках в конце 1941-го — первой половине 1942 года: «…ничего за деньги. Деньги совершенно не ценят»; «…это на деньги… такие бешеные, почти не достать, меняют только на хлеб»; «…на деньги продают мало»; «…знаю только один случай, когда продукты были проданы за деньги»; «на деньги на рынке ничего не купить» {220} .
Наиболее жестко по этому поводу высказался Владимир Григорьевич Даев: «Легенды о баснословных ценах на ленинградских блокадных рынках — вымысел беллетристов или факты, относящиеся к последующим периодам войны… А до того денег не было видно на рынках вообще, менялся товар на товар» {221} .
Эти слова все-таки нуждаются в уточнении. Там, где речь шла не о покупке целой буханки хлеба или килограмма сливочного масла, отчасти использовали и деньги. Существовали «смешанные» сделки — продукты и товары обменивались «в придачу» с определенной (чаще всего небольшой) денежной суммой. Деньгами, как правило, расплачивались лишь при мелких покупках — спичек (7—12 рублей за коробок), открыток (несколько рублей), а в 1942—1943 годах за мизерные порции овощей — пучков редиски, 100—200 граммов салата.
На рынок несли всё, причем многое из своих домашних пожитков, даже приблизительно не зная, какой может быть их стоимость. «Город охватила меновая лихорадка: на первом месте водка, потом — хлеб, папиросы, масло, сахар», — записывала Е. Васютина в дневнике через два месяца после установления блокады {222} . Позднее приоритеты сменились. В «смертное время» признавались в качестве «валюты» только хлеб и папиросы. Последние стали основной обменной единицей в феврале 1942 года, когда увеличили «карточные» нормы хлеба и его оказалось много на рынке. В феврале 1942 года одна штука папирос «Беломорканал» стоила 8 рублей, а за пачку эстонских папирос «Кексгольмская мануфактура» (в красивых коробках, но «вонючих», как утверждали курильщики) давали 100— 150 граммов хлеба {223} . В апреле 1942 года одна из блокадниц смогла выменять за 4 пачки папирос 3 килограмма овсяных лепешек и пять талонов крупы на 100 граммов — это считалось удачей. К концу 1942 года «табачный кризис» приобрел необычайные размеры. Даже матросам стали давать суррогат «из листьев разных деревьев с примесью табака», а цена за пачку папирос (80 граммов) выросла до 500 рублей, оставив позади цены и на хлеб, и на мясо, и на масло {224} .
Ассортимент предлагаемых на обмен товаров на рынках не ограничивался лишь скудным набором «всеобщих эквивалентов», а являлся подчас и неожиданным. Продавались здесь и букеты цветов, и медные чайники — у всех теплилась надежда, что нечаянно «повезет». «Встали утром слабые, еле-еле ходим — есть нечего, помирать собрались», — отмечал в дневнике 18 января 1942 года В. Николаев. Мать пошла менять на рынок «отцовы перчатки» — не самый, наверное, ходовой товар в голодное время. «Живем! Удача!» — он не может скрыть своей радости, узнав, что перчатки удалось выменять на 750 граммов гречневой крупы. Казалось немыслимым найти такого покупателя. Вероятно, тот не знал их настоящей цены. «Человек словно с Луны свалился», — говорила, не стесняясь, мать {225} .
«Везло» не только ей. Ф. Грязнов вспоминал, как в декабре 1941 года встретил женщину, несшую кусок дуранды, и спросил, где она ее купила. «На рынке шерстяную юбку сменяла на два кило. Дочка у меня умирает от истощения, ничего не жалею для нее», — услышал он в ответ {226} . Л.В. Шапориной удалось обменять в июне 1942 года «чудесный шелковый русский платок на килограмм хлеба» — она не преминула, сообщив об этом в дневнике, назвать его рыночную цену — 500 рублей за килограмм. Всё, правда, зависело от опытности «продавца», но в еще большей степени определялось реалиями того времени, когда происходил обмен. Так, Е.И. Моргуновой «запомнилось, что за хороший костюм мужа получила на Сенном рынке всего 1 буханку хлеба» {227} .
Одежду, теплую, хорошую, красивую, модную, качественную, стоившую до войны немало денег и редко продаваемую в обычных магазинах, можно с оговоркой признать еще одной, третьей, рыночной «валютой». Как ни покажется странным, но с такой одеждой было порой труднее расстаться, чем с драгоценным сервизом, — далеко не все могли увидеть убранство квартиры, но каждый замечал женщину в обносках.
Дочь литературоведа В.Л. Комаровича, учившаяся в Театральном институте, разрешила продать свои модные туфли только тогда, когда стал умирать отец. Нельзя без волнения читать письмо Н.П. Заветновской дочери-музыканту, находившейся с оркестром в эвакуации: «Я отдала на рынке твои фетровые боты, ты ведь их не носила давно… Прости, дорогая, что я так делаю, и если еще случится быть на рынке, то я что-нибудь снесу и из твоих вещей…» Она, очевидно, решилась на это не сразу и в минуту крайней нужды — отсюда и оговорка о том, что боты надевают редко. «Если когда и приедешь, будут деньги, купим еще», — писала ей мать, умершая через несколько месяцев {228} .
Не все ходили на рынок для того, чтобы что-то купить, — хотели просто «прицениться». Для некоторых эти посещения являлись таким же средством смягчить голод, как бесконечные разговоры о еде, о «сытом» прошлом. Людей неудержимо тянуло туда, где имелся хлеб, даже если он был недоступным. Так, не отрывая взгляда, смотрели на чужие тарелки в столовой, так, не имея средств, бесцельно, но ежедневно блуждали по рынкам. Взгляд голодного человека становился здесь особенно острым, он подмечал и спекулянтов, разорявших несчастных людей, распознавал и обман и бесчестность. Так пристально смотрел на посещавших Андреевский рынок А.Т. Кедров, часто, но безуспешно пытавшийся что-то обменять на нем. Описание его наполнено и жалостью, и неприязнью, мазки на картине кажутся излишне густыми, но иначе он смотреть не может: «Вот девочка трясущимися от холода (может быть, и от голода) руками держит бутылочку с маслом. Эта бутылочка напоминает скорее пузырек, чем бутылочку. Грязнущий дядя просит испробовать этого масла. Она доверчиво открывает пузырек и каплет ему… две-три капли масла. Он пробует языком, морщится и недовольно ворчит: “ …горьковато”… А затем, отойдя 5—6 шагов, с аппетитом долизывает эти капли масла». Чувство ненависти постепенно переполняет его, он явно с трудом сдерживается: «Если этот торгаш перепробует из всех имеющихся бутылочек на рынке масла, он может не работать и… будет жирами вполне обеспечен» {229} .