Шрифт:
— Или в крестные навязываешься, Евдокия Ильинична? — отозвался я шуткой.
— И-и, чего ж мне навязываться! Я их перекрестила — счету нет.
— Далеко к попу ехать.
— Зачем ехать? Разви сюда нельзя привесть!
— Не поедет в Липяги. Тут все отступники живут.
— Поедет, коль я попрошу.
— Нет, тетушка, пусть сын растет нехристем.
— Ну что ж, ты — отец. Тебе виднее. Мое дело вразумленье сделать.
— Спасибо.
— Не стоит! — Евдокия Ильинична грузно поднялась из-за стола, стала ко мне спиной, а лицом к рафаэлевской «Мадонне», подняла было руку, чтобы осенить себя крестом, и… рука ее застыла на полпути ко лбу.
— Нехристи все вы! Иной церкви предались! — сказала она брезгливо и пошла узеньким коридорчиком к выходу.
Мать, в точности повторяя движения тетушки, встала на ее место и, распушив свою черную юбку и кланяясь, стала осенять себя крестами.
— Пресвятая дева Мария… — шептала она. И лицо матери было и лукаво, и строго, как у мадонны.
Шепот ее услышала Авдакея. Она обернулась и, увидев молящуюся мать, в сердцах сплюнула.
Мать повернулась ко мне. Морщинистое лицо ее вдруг все просияло, и хотя на глазах были слезы, но, видно, сознание того, что ей удалось распечь невозмутимую сестрицу, настолько переполнило ее молодостью и азартом, что даже и сквозь слезы она улыбалась. Никогда я еще не видал мать столь счастливой — и за себя, и за нас…
Укутавшись в шаль, тетушка стояла возле порога. Мать подошла к вешалке и набросила на плечи кофту — становилось прохладно по вечерам.
— Попомни мои слова, Палага! Гореть тебе в огне адовом. Гореть!
— Не пужай! — отозвалась мать. — Не боюсь я никакого твоего адова огня. Это кто за тополями всю жизнь прожил, тот боится его. А мне-то чего ж… Небось хуже не будет.
Щегол в клетке
Было восемь, когда я отложил последнюю контрольную работу. «Наверное, сегодня никто не придет», — подумал я. (На новую квартиру ко мне стали часто заглядывать соседи на огонек.) Но только подумал я об этом, как слышу — кто-то стукнул щеколдой. Скрипнула дверь, и тотчас же по дощатому полу в сенцах раздались глухие удары: тук… тук… Я невольно улыбнулся: это постукивал палочкой колхозный агроном Алексей Иванович Щеглов, или просто Щегол.
Встав из-за стола, я открыл соседу дверь. Войдя, Алексей Иванович снял картуз, пригладил ладонью реденькие седые волосы и только после всего этого поздоровался. Я пожал агроному руку, хотя мы с ним уже виделись. Утром, когда я шел в школу, Алексей Иванович, по своему обычаю, бежал откуда-то с поля. Скорее всего, он был у «дуба», где убирают кукурузу. Там что-нибудь не ладилось, и потому он спешил в правление. А когда агроном спешит, то при ходьбе резко наклоняется вперед; со стороны может показаться, что он постоянно кому-то кланяется. Это у Алексея Ивановича с гражданской войны. В гражданскую он был ранен осколком в ногу; левая нога у него не сгибается и несколько короче правой, оттого он и кланяется. Однако, несмотря на хромоту, Алексей Иванович очень подвижен и спор в ходьбе. За ним и молодой не всегда поспеет.
Утром мы встретились с ним у школы; встревоженный и озабоченный чем-то, агроном бежал с поля по проулку. Он даже не остановился, увидев меня: вскинув палку и, помахав ею в знак приветствия и то и дело кланяясь, побежал дальше.
Алексей Иванович и теперь был чем-то взволнован. Я догадался об этом сразу, едва услышал стук его палки в сенцах.
— Читал? — спросил Алексей Иванович, входя следом за мной в комнату.
Я не сразу понял, о чем идет речь. Агроном кивнул на газету, лежавшую на краю стола. Я сказал, что да, читал. Обычно Алексей Иванович любит прощупать и выведать мнение собеседника. «Ну и как?» — спросит. Но на этот раз не сдержался и сразу же выпалил:
— Так! Значит, новая забота нашему председателю: надо срочным порядком доставать семена бобов…
Агроном шумно высморкался и опустился в жесткое кресло.
Я с участием поглядел на Алексея Ивановича. «Удивительный человек наш агроном, — подумал я. — Нисколько-то он не меняется!»
Я помню его с самого своего детства. Вечно он такой: шустр, шумлив, и всегда ходит вот с этой палочкой, и всегда небрежно одет. Случись вам встретить его где-нибудь в Скопине, куда его часто требуют на совещания, вы ни за что не подумаете, что перед вами интеллигент, агроном высшей аттестации, человек, знающий не только науку о земле, но начитанный и в литературе, и в философии. Еще, кажется, Глеб Успенский заметил, что русский интеллигент невнимателен к своей одежде. В те старые времена такое невнимание могло быть и по причине нехватки. Об Алексее Ивановиче никак нельзя сказать этого. У него небрежность не от недостатка. Семья у агронома небольшая — он да жена. Был у них сын, но погиб в войну. На двоих им хватает; и на новые книги хватает, и на всякого рода журналы, которых он выписывает бездну. А вот на новый костюм Алексей Иванович разориться не может.
По-моему, он просто не обращает внимания на свою одежду. Летом носит грубого сукна толстовку, подпоясанную узеньким ремешком, и такого же грубого сукна галифе. На голове — старенький кожаный картузишко. Зимой на нем бараний, рыжей дубки полушубок, латанный-перелатанный, и развесистый бараний треух. Обут он всегда — и летом и зимой — в огромные кирзовые сапоги. Он вообще считает эту обуву чуть ли не вершиной цивилизации нашего века. Шутя Алексей Иванович любит повторять, что этому сапогу надо бы поставить памятник. Сколько солдат в последнюю войну топало в кирзовых сапогах!
Алексей Иванович любит подобного рода шутки, когда не знаешь; то ли он шутит, то ли говорит всерьез. Особенно если он в хорошем настроении. За это я и люблю его. Но сегодня, судя по всему, Алексею Ивановичу не до шуток.
— Горох?! Да разве русский крестьянин не знал цену ему! Мужик знал… Мужик — он хитер! Да мы сами вдолбили ему, что горох и чечевица — это от бедности! — Говоря это, Алексей Иванович все продолжал качать головой.
Чтобы как-то вывести его из брюзгливого настроения, я спросил про книгу. В последний свой приход он взял у меня книгу «Рязанская земля». Теперь он принес ее, однако, увлеченный своими мыслями, позабыл про нее, продолжал держать под мышкой.