Шрифт:
Высокая глыба броневика в отсветах вечерних огней напомнила Цвиллингу уральский утес, а Ленин, стоящий на нем — устремленный в своей речи вперед, с приподнятыми плечами и распахнутыми полами пальто, — показался похожим на орла!
На другой день, 4 апреля, в Таврическом дворце состоялся доклад Ленина на собрании участников (большевиков и меньшевиков) Всероссийского совещания представителей Советов. В этом докладе Владимир Ильич изложил свои Апрельские тезисы.
Цвиллинг слушал Ленина, думал о положении дел в Челябинской партийной организации, изредка окидывал взглядом замерший зал, совершенно подчиненный обаянию оратора, которому не нужны были никакие эффектные слова и позы. Ленин наметил и указывал ближайший, единственно верный путь к цели: вся власть Советам! Никакой поддержки Временному правительству! Бороться против революционного оборончества! А в Челябинске некоторые большевики, — в том числе и сам Цвиллинг, — энергично выступая против империалистической войны, еще не решились полностью порвать с этим революционным оборончеством!
Речь Ленина прямо призывала тогда к размежеванию с оборонцами-меньшевиками, к мирной, но решительной борьбе в Советах, за свое влияние в них, чтобы осуществить переход от буржуазно-демократической революции к революции социалистической. По этому пути и шли большевики до июльских событий. Теперь Советы — после предательства эсеров и меньшевиков, засевших в ЦИКе, — стали контрреволюционными. Значит, дальнейший путь политической борьбы должен измениться; об этом, вероятно, и пойдет разговор на VI съезде. Положение очень серьезное: Ленин в подполье, большевистские газеты закрыты, соглашатели вместе с контрразведкой и тысячами добровольцев выслеживают и арестовывают вождей рабочих. Но невозможно вытравить из сознания людей идеи большевиков, и, как огненная лава, клокочет в народе непрестанное глухое недовольство.
«Зреет новый взрыв, который сметет все преграды», — думал Цвиллинг, измученный жаждой и жарой в вагоне, но весь поглощенный мыслями о предстоящем VI съезде, о встречах в Петрограде, о Ленине.
По всему миру знаменита здешняя пшеница, и лучшее в стране просо дают поля Оренбуржья. В августе в степях страда в полном разгаре: заканчивают уборку озимых хлебов, начинается жатва яровых; служивые казаки и офицеры казачьи берут отпуска — помочь родным станицам убрать хлеб без потерь, — нынче, когда так голодно в стране, войсковое правление об этом особо позаботилось.
Получил отпуск и Нестор, но поскакал он не в Изобильную, а в Оренбург, чтобы повидаться с Фросей и, может быть, не умыкать ее, а взять в жены с согласия родителей. Почему она так боится сказать им, что полюбила казака? Кого из ее родни обидели станичники?
Солнце палило немилосердно, над полями зреющей пшеницы стоял запах горячего свежеиспеченного хлеба, и теплый ветер, дующий с юга, как из печи, разносил его по степи. Хорошо, что ночи прохладные: зерно уже начало твердеть, и суховей не выбьет, а только подсушит его.
«Фросенька, ненаглядная! Ты, наверно, и серпа-то никогда в руках не держала! С коровами-телятами тоже не приходилось встречаться в Нахаловке. Может, тебе скучно покажется после города в нашей станице, где ни собора, ни электротеатров».
При мысли о скором свидании Нестор радостно улыбался, но папаня — Григорий Прохорович — нет-нет да и приходил на ум: как, осатанев от злобы, налетел на Михаила! И Нестор задумывался. Приданого у Фроси нет — раз, из рабочей семьи — два, неумеха в сельском хозяйстве… Это тоже немало значит. Михаил и Харитина против папани пикнуть не посмеют, мать в доме полностью подчинена мужу. Один на один придется спорить с отцом, если только не придет тому в голову втянуть в семейное дело бородачей казачьего круга, которые, безусловно, будут на его стороне.
«Ладно, посмотрим. В крайнем случае обращусь в Оренбургский Совет казачьих депутатов, — неожиданно решил Нестор и снова повеселел. — Должна же быть управа на тех, кто так свирепствует в семейных делах. Шутка сказать: три года воевал Михаил, дважды в госпиталях лежал, а дома встретили червонкой по лбу! Шалишь, папаня! Все бы ты громыхал до седых волос!»
В Форштадте на пепелищах еще чернели кое-где печи, не разобранные после весеннего пожара, но большинство казаков уже строились заново, повсюду слышался перестук топоров. Горький душок гари на улицах перебивался запахом свежераспиленного дерева и смолистых опилок; горы пакли и желтого мха виднелись между навалов ошкуренных бревен. Солнце припекало сильнее, чем в степи. Как дохлые, лежали куры у завалин и подворотен, свиньи в напрасных поисках прохладной лужи, жалостно хрюкая, еле бродили вдоль тесовых заборов. Бронзово-загорелые лица плотников, оседлавших растущие срубы, лоснились от пота. Близкая осень поторапливала людей, и, изнемогая на припеке, они работали споро.
В центре города все оцепенело от несусветной жары, только босоногие ребятишки бегали по булыжной мостовой, подпрыгивая, словно блохи, — так жгли подошвы камни, накаленные солнцем. От стен домов на южной стороне улицы веяло, как от горячей плиты, полотняные маркизы над витринами магазинов слепили глаза белизной, окна в нижних этажах были прикрыты ставнями, а верхние распахнуты настежь, хотя пыль вилась в воздухе и серым слоем оседала на подоконниках и листьях деревьев. Горожане по возможности спасались в тени, в холодочке; редкие прохожие тащились разморенные, распаренные, точно из бани.