Пашкевич Алесь
Шрифт:
Но из очарованного местными красотами сердца Михала неожиданно выпала Джулия... Он влюбился в Зету-Черногорию [9] , которая хотя и была официально в то время под Османской империей, но не пускала врага в свои горы, к древним монастырям. В недавно основанном Иваном Черноевичем среди балканских хребтов Цетине, столице края, уже третье десятилетие действовал печатный дом, которым управлял сын Ивана Джурдже Черноевич. Тут Михал Глинский впервые увидел инкунабулы на кириллице, полистал книгу полочанина Франциска Скорины, коего разыскивал в Падуе и с кем так пока и не повидался.
9
Во второй половине XV — начале XVI столетия во время правления династии Черноевичей древнее название государства Зета начало меняться на Черную Гору — Черногорию.
Здесь, в православном Цетине, он впервые вычитал, что Константин Великий, византийский император и патрон Константинополя, родился в Сербии — на этой земле! Здесь услышал Глинский и о монахе Максиме Сербе, пришедшем из Афона и заложившем местное братство иоаннитов.
И литвин-мечтатель Михал Глинский не мог не слиться с ними. Одержимый рыцарским служением, он отправился на родину, посетил Полоцк, Вильно. Наконец познакомился и подружился со Скориной, и когда первопечатником были дотиснуты и переплетены новые книги Библии, а на московский престол взошла Елена, племянница Михала Глинского, предложил направить часть печатных Библий в Московию.
Кто же мог знать, чем то обернется, что книги, впервые доступные и языком, и количеством, будут названы еретическими и сожжены на кремлевской площади? А иоаннит Максим Грек, афонский инок, тоже прошедший учебу в Падуе и Флоренции, будет осужден на тамошнем церковном соборе за якобы неправильные переводы книг Божьих и выслан в Иосифо-Волоколамский монастырь.
Впрочем, никто не мог предсказать тогда и незавидную участь самого Михала Глинского...
И вот теперь он, стар и немощен, пред налитым молодостью, но тоже утомленным лихими временами двоюродным внуком и государем, царем и великим князем Иваном IV.
Он многократно представлял себе эту встречу — едва ли не с самого Иванова рождения. Вырисовывал ее в долгих грезах узника, первые фразы беседы придумывал, наизусть заучивал, даже когда и веру в свидание на этом свете потерял. И вот — свершилось...
Глинский, сухой и седой как лунь, торопливо осмотрел временное царское прибежище — небольшую комнату охотничьего дома, решительно ступил несколько шагов вперед (Иван сидел за столом лицом к нему), перекрестился, смотря на иконостас в простом бревенчатом углу, и поклонился ему. Прошел поближе и начал с давно приготовленного:
— Троице пресущественная и пребожественная, и преблагая праве верующим в тя истинным хрестьяном, дателю премудрости, преневедомый и пресветлый крайний верх! Направи нас на истину Твою и настави нас на повеления Твоя, да возглаголем о людех Твоих по воле Твоей…
Иван удивился и увеличил глаза:
— Михаил Юрьевич, ты ли это?
Гость улыбнулся, переступил с ноги на ногу:
— Я, кому ж быть-то... Бью челом моему добродетелю, — и слегка наклонил перед царем голову.
— Садись, перекуси с дороги.
— Благодарствую, великий князь, не естся уже в мои годы. И отвык, признаться. Оказывается, и хлеба с водой человеку вдоволь может быть.
Иван нахмурил высокий лоб, нагнал на лицо ранних морщин и пропек Глинского углями-зрачками:
— Обижаешься, значит? Как на волка, на царя смотришь?!
Гость улыбнулся, медленно отставил скамью и сел напротив Ивана; из-под старческих дрожащих бровей спокойно глянули голубые глаза:
— За что обижаться? Я и на мать твою, царство ей небесное, — ропотно перекрестился, — никогда скверного не подумал. Даже когда в темнице крысы пятки мои грызли. А теперь вот радость сердце мое переполняет, радость, искренне молвлю, что Бог позволил на склоне дней моих сына ее первородного повидать...
— Обиду имеешь, нутром чую, — перебил его Иван.
— Нет. Нет и нет! Побожиться даже могу.
— Не поверю!
— Твоя воля, — Глинский вздохнул, снова улыбнулся, взглянул в высокое овальное окно над Иваном, помолчал и добавил уже будто бы и не своим голосом: — Из своего долгого опыта вынес я главную истину, которая, надеюсь, и продолжает дни мои: жизнь есть тайна, а смерть — вещь обычная. И обида — помощница смерти. Обида — огонь злобы.
Иван удивленно откинулся на спинку. Смотрел внимательно и молчал.
— Да, обида и злоба — пособники смерти, ибо душу нашу, яко гусеницы цветок, грызут... И убеждают нас, что не все от Бога. А от Всевышнего все, помимо обиды и злобы. Посему нет их у меня… и не было. Все от Бога. И волоса с нас не упадет без Его воли! Кто знает, может, если б не моя темница — не говорить бы мне с тобой, великий князь…
Иван в ответ недоуменно вытянул шею.
— Да! Может, быть мне растоптанному озлобленной толпой на ступеньках Успенского собора, как и племяннику моему Юрию? Кто знает, может, и на меня бы лжесвидетельствовать стали, что пожар водой колдовской с ним на Москву навел?