Шрифт:
Актеры начали играть кое-как, на ходу сокращали текст, тараторили. Но Караванов сразу же одернул:
— Это что за халтура? Люди платили деньги, а вы…
— Триста рублей, — ехидничала Полыхалова.
— Играли — веселились, подсчитали — прослезились, — зубоскалил Касаткин.
— Дело не в деньгах, — рассердился Караванов. — Колхозники смотрят! Клуб ледяной, в него страшно войти, но пятьдесят человек все-таки пришли. Значит, мы должны показать им настоящий спектакль!
— Раньше на все закрывал глаза, а теперь, смотри-ка, всюду сует «ос! Ругается, порядки наводит, — шептала Полыхалова Белокофтину. — Ожил. Пыль стряхнул. Любовь, она ведь не картошка!
Смешливый Касаткин, увидев, как у Юлиньки дрожали на сцене от холода губы, а изо рта шел пар, принялся фыркать. В зале заметили, тоже начали смеяться. Касаткин кусал губы, по лицу текли слезы, говорить он не мог.
И Юлинька рассмеялась. Зеленая шелковая юбка, прозрачная, как папиросная бумага, блузка, которую облегала черная бархатная корсетка, стянутая на груди красным шнурком, совсем не грели.
Касаткин попытался выговорить свой текст, но замычал и ушел со сцены раньше времени. Караванов так отчитал его, что у Никиты, несмотря на холод, выступила сквозь грим испарина.
Наведя порядок, Караванов ушел в гримуборную.
Юлинька, отыграв, тоже бежала туда, набросив на плечи шубку, не снимая туфель, надевала серые валенки Караванова, садилась к плитке и вытягивала руки над раскаленной спиралью. Пальцы просвечивали, делались розовыми, фарфоровыми.
Караванов, в алом камзоле, в белых чулках до колен, стоял за ее спиной. Он упирался острием шпаги в носок голубой туфли, положив тяжелые руки на эфес.
— Не-ет, бежать из театра! — выкрикивала замерзшая Полыхалова. — Не нужен театр! Кино заменяет! И дешевле и лучше!
— А может, дело не в кино, а в нас самих? Может быть, мы играем не ахти как?! — усмехнулся Караванов. — Может быть, пьесы у нас на одну колодку?
Начали акт, все ушли на сцену. Остались Юлинька и Караванов.
В спину дуло. Караванов повел плечами, оглянулся. В незастывший уголок окна увидел огромную лунную ночь. Мягко и нежно сияли молочно-голубоватые снега. На них четко виднелись черные ели. Они были пятнисты — на лапах искрились комья снега. Мерцающая даль виднелась беспредельно. За черными елями проступали смутные, серебристые сопки. Во всем чудилось что-то радостное.
Караванову нравилась эта поездка, этот ледяной клуб, холодный мрак в автобусе. Ночь казалась полной поэзии, молодости. Он шевельнул пальцами, все еще ощущая в них ноги Юлиньки. «Идиот», — улыбнулся, чувствуя себя все счастливее и счастливее. Он всегда любил облака. Сейчас, в лунном небе, они уплывали, прозрачные, как дым, уплывали за сопки, звали: «С нами, с нами! Там, далеко, хорошее. — о чем мечтаешь!» А Караванов улыбался: «Нет, уж теперь не обманете! Все хорошее, что ищу всю жизнь, оказывается, вокруг меня, во мне самом, в людях». И облака уплывали, а он смотрел и смеялся, как, бывало, на Волге.
Караванов оглянулся. В углу, закутавшись в его шубу, дремала Варя. У плитки сидела одна Юлинька и поглядывала на него.
— Выходите за меня замуж! — вдруг вырвалось у Караванова без всяких предисловий. — Выходите! Я люблю вас! Люблю вашу ребятню!
Эхо отдалось в гитарах на стене.
— Тише! Ради бога, тише! — ужаснулась Юлинька, торопливо оглядываясь на Варю. — Да разве можно говорить здесь об этом?
— Об этом я готов говорить где угодно. Выходите, — неуклюже и счастливо твердил Караванов. — Ради вас я готов… Вы оживили меня! Вы напомнили мне, как прекрасна жизнь!
Он протянул большие руки и, еще не зная ответа Юлиньки, но почему-то и не беспокоясь о нем, шагнул к ней.
Дверь распахнулась, ввалился Касаткин и, зажимая ладонью рот, фыркая, грудью лег на стол.
— Что такое? — спросила Юлинька.
— Белокофтин… ох! Белокофтин вылез на сцену в валенках. Ох! — слезы текли по гриму. — Граф! В бархатном итальянском костюме, в кружевах, и вдруг… подшитые, огромные валенки! А по ним шпага стукает! — Касаткин опять повалился на стол.
— Да что он, с ума сошел? — закатывалась и Юлинька; глаза ее сверкали ярче обычного. — Забыл, что ли, снять?!
Караванов не рассердился, что его прервали. Сегодня он был великодушен и мог со всеми поделиться счастьем.
Погас свет. Актеры на сцене замолкли. Затрещал, заскрипел занавес, точно по кочкам проехала несмазанная телега. Плитка медленно остывала, темнела раскаленная спираль.
— Люблю театр за то, что в нем каждый день что-нибудь да случается! — воскликнул Касаткин.