Шрифт:
— Я уверена, Тимур, вам у нас понравится. Вам с нами непременно понравится, — не переставала тараторить моя спутница. — И мы хотели бы в вашем лице найти…
— Знаем мы, Наина Военморовна, — не отрываясь от печатной машинки, буркнул в нашу сторону Борис Михайлович, — что бы вам хотелось найти.
— Да? И что такого? И что такого? Вы то уже себе нашли! — с особой едкостью в голосе, но вместе с тем как бы мимоходом заметила Военморовна, сверкнув очками в сторону мальчика с газетой.
— Что вы имеете в виду?! — вдруг взвизгнул человек-дирижабль, отталкивая от себя машинку и одновременно подпрыгивая на стуле всеми своими полуторастами килограммов атеросклеротического сала; мальчик при этом, наконец, перестал смеяться, а рот его открылся еще шире. — На что это вы постоянно намекаете?! Вы, Наина Военморовна, все время норовите любого укусить, а не укусить, так хоть ущипнуть!
— Да что я такого сказала? Я ничего такого не имела в виду, и не сказала, — используя уже совсем иные интонации, пошла на попятную моя провожатая, будто еще энергичнее сверкая стеклами очков. — Да и что я могла сказать? Ничего.
— Вы, Наина Военморовна, очень злой человек, — от визга Борис Михайлович перешел к проникновенной укоризне, с горечью во взвешенной растяжке слов. — Вы очень плохой человек. Вы ядовитая гюрза. И Бог накажет вас. Вот увидите.
Полегоньку я стал отступать к выходу, — никто этого не заметил, поскольку все занятые в сцене были слишком обременены оттачиванием своего актерского мастерства. У самой железной двери я столкнулся с Ксюхой.
— Что они там?.. — удивилась она.
— Обмениваются нерастраченной энергией. Люди творческие, — понятно… — пояснил я. — Пойду. Ты еще остаешься?
— Ой, да. Мне еще тут Эмму надо бы повидать. Да, Бобров уехал в банк и просил тебе передать, что завтра можешь выходить на работу. Завтра у них летучка, — так что к девяти.
— А-а…
— Не волнуйся, все будет хорошо. Идем, я тебя выведу: сам ты с первого раза дорогу не найдешь.
Мы выступили в обратный путь. В убогом сером коридоре плавал аромат дорогих сигар. На повороте я обернулся: в светлом прямоугольнике отдаленного теперь дверного проема стояла невысокая коренастая фигура. Всего секунду человек смотрел нам вслед, — и исчез. То был Степан.
Ноябрьский день восхитил меня, лишь только я очутился на улице. Он был холодным и промозглым, да, но зато каким свежим! Он был неприютен и безотраден, но как мудр! Мельчайшая водяная пыль осыпала мое видавшее виды черное пальтецо, и я, чувствуя себя уже природной частью окрестного мира, полетел по холодному городу, радуясь невольно, что дышать можно глубоко, что строгая графика черных ветвей и плоских домов все же приятна глазу, а люди — это завтра, это, может быть, через сто лет… А сейчас только милостивые холод и пустота.
Гостиная вполне благополучного дома: отделка помещения, мебель, бытовая техника — все смотрится, если и не роскошно, то уж, во всяком случае, и не дешево.
Работает телевизор.
На прихотливом диване, скверно имитирующем стиль королевы Анны, Гариф Амиров заломил за спину руку девочки лет семи, кричит страшным голосом:
— Отвечай, где списки комсомольцев?!
Девочка, чудесная, насколько вообще может быть восхитительна красивая девочка ее возраста, верещит, захлебываясь, но сквозь это экстатическое верезжание можно разобрать слова:
— Нет… Я не скажу!.. Я ни за что не скажу!..
Гариф как бы усугубляет степень своего палачества, покусывая маленькую ручку:
— Говори, партизанка Зоя, где красное знамя?!
Заливаясь смехом, сквозь самозабвенные вопли девочке едва удается выдавить из себя:
— Ой, папа!.. Ой, не могу!..
— Какой я тебе папа?! — мефистофельски ревет Гариф. — Где красное знамя?! Признавайся!
— Хорошо… Хорошо, я все скажу!.. — кричит ему в ответ девочка. — Красное знамя в земле!
— Ну, так смерть тебе! — рявкает Гариф, дважды целует девочку в затылок и обессиленный падает на диван.
— Папа! Папа, — набрасывается на него девчонка и, поскольку папа валяется с закрытыми глазами без всяких признаков оживления, принимается прыгать на коленях по его обширной груди. — Ну, давай еще поиграем в партизанку Зою! Ну, давай! Ну, папа!