Шрифт:
— По-по-слу-шай-те! — начал заикаться Степан.
— А что мне слушать?
— Ну тогда извините! — Степан круто повернулся и зашел в дом. — Спасибо, Егор Иванович, спасибо всем за компанию. Мне пора.
— Посидел бы еще, Степан Павлович.
— Не могу, извините.
Он попрощался со всеми за руку, И когда выскочил на улицу, облегченно вздохнул: «Дыши очистительно, Степка». Быстро зашагал вдоль начинающей хмелеть Рябиновки напрямик к школе. Уже за логом, около правления, услышал крик:
— Степан Павлович, постойте!
Вгляделся в темень и догадался: это Сергеева и Виталька. Учительница, распаленная, подошла быстро:
— Как вы смеете? Для чего вы ей напомнили? Она же в обмороке.
Виталька оттеснил ее:
— Отойди, Катерина Сергеевна, я сам поговорю с директором!
Щелкнул в руках складень, упал на снег баян.
И это «отойди, Катерина Сергеевна», и складень, и пуховая перчатка на руке, и запах водки и одеколона, резкий, как душистое мыло, подняли в Степане неудержимую злобу. Он притянул Витальку к себе, заикаясь, спросил:
— Девушку опозорил, а сам — в кусты?
— Какую девушку, извините, маэстро?
— Быстро забыл?
— А ну отчепись! — Виталька рванулся и ткнул Степана в грудь. Степан даже не почувствовал ножа. Он ударил Витальку со страшной силой. Поскользнувшись, Виталька полетел в лог. Следом за ним, хрипя басами, переваливался с боку на бок баян.
— Как вы смеете! — закричала Сергеева.
— Вот так и смею. И зашагал к школе.
…И отец, и все, с кем он дружил в институте и там, на Севере, ни в какое время не ставили на главную жизненную линейку физическую силу… И только здесь… Он тонул… Парень с баяном, сверстник, Виталька Соснин, спасал его. Этот же парень щелкнул складнем, пропорол черную Степанову доху. Зачем он?
Болело левое предплечье. Черт знает что? Неужели? Степан включил свет, сбросил одежду, снял рубашку и подошел к зеркалу. На груди, ниже ключицы, кровоточила маленькая, как оспенный надрез, поринка, бурые кровяные капли медленно сползали вниз, к соску. «Степа, давай первую помощь себе оказывай! Достукался!»
Вышел на кухню, долго шарил включатель. Взметнулся фиолетовый, как молния, свет, вырвал из темноты лицо Кати Сергеевой.
— Ты?
Она не вздрогнула, не пошевелилась. Не сказала ни слова. Степан выключил свет.
— Уходи! — это вырвалось внезапно. — Не хочу тебя видеть!
— Я стою здесь давно, Степан.
— Считаешь, что я не прав?
— Степан Павлович!
Был длинный и нервный поединок.
— Вы черствый человек. Вы знаете только одну вашу волю и силу. Вам ничего больше не нужно.
— Это же ложь.
— Если вы будете так разговаривать со мной, я уйду.
— Уходите.
— Хорошо. Я все расскажу. Тебе первому. Слушай! — В голосе ее слышались мольба и слезы, и Степан это понял мгновенно.
— Вам плохо, Екатерина Сергеевна?
— Нет. Ты слушай, Степа! — Она назвала его так неожиданно и для нее самой и для него. — Извини… Мне уже двадцать три. Я не по годам взрослая. Я помню себя трехлетней. Был май, и к нам в детский дом, в нашу комнату, приходил веселый, ярко начищенный сержант с игрушками. Он приносил конфеты и играл на гармонике: «Кто сказал, что надо бросить песни на войне?» Каждую, по очереди, он брал на руки, подымал под потолок, и мы визжали от счастья… А потом был Серпухов… Детский дом для детей, потерявших во время войны родителей. Мы все в то время по-настоящему не осмысливали значения этих слов, потому что нам было весело и сытно и никто нас не обижал.
…Только в институте я поняла свое сиротство и стала думать о родителях. Кто они? Какие? А может быть, живы? Ничего узнать мне так и не удается… Я страдаю от этого, Степа. И приехала сюда, откровенно скажу, для того, чтобы забыть это мое, казалось бы, уже приглушенное страдание.
Подходило утро. Засинел под слабым светом выкатывающегося солнца снег, и в нестылое окно стало видно поскотину и березовый колок. Но Рябиновка спала, убаюканная праздничным хмелем. Лишь на школьном дворе пробормотал с лошадьми четверть часа Увар Васильевич, и все затихло. Степан слушал ее, накинув на плечи черную доху с прорезью и смотрел печальными глазами на желтые нитки настольной лампы, не нужной сейчас совсем, потому что мир заливал начинающийся день. Сергеева вздрагивала, будто от озноба, теребила пушистое ухо эскимоски и говорила:
— Если понадобится вся моя жизнь, я посвящу ее всю поиску своих родителей.
Степан увидел, что держит ее руку, а рука маленькая и холодная. И она тоже увидела это, тихо отстранила его:
— Не надо. Я хотела быть с тобой вместе, чтобы ты мне помогал. Я тебе говорю это открыто. Решай сам: быть тебе моим другом или нет… Лишь другом… А это не надо… Есть у меня в Ленинграде другой человек. И я, кажется, люблю.
— Прости, если я скажу тебе откровенно… Этот, о котором ты говоришь, который живет в Ленинграде… не существует… Ты его выдумала… Ты не могла не выдумать: все другие, невыдуманные, — хуже его… Это правда?