Шрифт:
— На покровскую ярмарку приехал, едрена-копоть, а пимы не надел! — сказал ему Оторви Голова.
— Пимы-то были, дядя, да просадил я их вчерася в карты. Шубу соболью проиграл и шапку боброву… Голый, можно сказать, остался!
— Вон оно как.
— Да разве ж я стал бы продавать своего любимого Борзю. Ни в жисть. Каждый день то по зайцу, то по куропатке приносит. Это не собака — клад. Дороже отца родного.
Цыган погладил кобеля, продолжал свое:
— Эй, православные! Кто собаку купит? Зайца берет, волка берет, ведмедя берет!
— Слушай, дядя Иван, — поманил Гришка своего спутника в сторону, — покупай собаку!
— Нашто она мне?
— Сам знаешь, с хлебом-то худо, так мы на охоту ходить будем, зайцев травить. Не пропадем все равно на мясе-то. Заяц, он, конечное дело, не баран, но все же мясо… А мы спарим их, дядя Иван, с моей Куклой. Так они вдвоем-то, у-у-у-у!
— И на колонка, поди, можно будет, и на лисицу? — спросил Иван.
— Ишо как!
— А ну, спроси у цыгана, сколь просит.
Гришка на одной ноге — к цыгану.
— Значит, пес, говоришь, добрый?
— Шибко добрый.
— А цена?
— И цены ему никакой нету! Сердце у меня заходится, как о цене начинаете спрашивать!
— Не ломайся, дело говори, сколь стоит?
— Давай пимы хорошие да шапку новую. Али целковый. Все равно.
— Да ты что, дуришь, что ли? За эту шалаву целковый? — Гришка повернулся и зашагал прочь.
— Постой, красавец! — гаркнул цыган.
— Ну, что?
— Ладно и подшитые пимы, бог с тобой. Али полтинник. Куда деваться?
На этом и срядились. Смекнул кое-что Гришка — и к Ивану Ивановичу.
— Всего рублевку и просит-то. Давай, дяди Иван.
Отвернул Иван Иванович полу, достал платок, растянул ячневыми зубами узел.
— На, веди Борзю.
Весело заприпрыгивал Гришка: обманул цыгана, обманул и Оторви Голову, полтинник в кармане есть, разоставок.
Никакого рвения к охоте кобель, однако, проявлять не собирался. Он часами лежал посередине двора, не лаял на чужих, не ласкался к своим. Только вскакивал иногда, будто чумной, и крутился на месте, пытаясь схватить зубами лохматый, в репьях хвост.
— Ну как, Иван Иванович, собака-то? — спрашивали мужики.
— А что?
— Зайцев-то имат?
— Имат… Да поймать-то не может!
— Отчего так?
— Оттого, что эта псина только и умеет, что жрать в три горла. Морковку сырую и то ест. Ей на живодерне место. Надул меня цыган… И все через этого варнака, Гришку!
— Я-то причем, — оправдывался Гришка. — Ты сам выбирал, а на меня грешишь. Тебе сроду в добры не войдешь!
— Пошел ты от меня подальше, — сердился Иван.
Поприветствовав сейчас семью Ефима, Иван Иванович, как и обычно, присел под порогом и закурил. Был воскресный день. В такие дни мужики любили собираться вместе у кого-нибудь в хате, судачить о том, о сем.
— Солома, слышь, Алексеевич, выходит, — зачал Оторви Голова. Отпусти на завтра Тереху за соломой съездить… Помоги немножко. Я у писаря солому-то выпросил, а на Бурухе на одной не привезти, слаба стала кобыленка… Вашего Гнедка бы припрячь.
— Да и у меня, Иван Иванович, такое же дело. Вот встаю и чешусь: чем прокормить коровешку? У меня и соломы-то нету.
— Амбар раскрывай. У тебя должно хватить до нови… Ты уж помоги мне. Я разочтуся.
— Ну куда тебя денешь. Поезжайте завтра.
Мужики помолчали. Мирно потрескивали в печке дрова, насвистывала за окном метель.
— Напугали Сысоя-то, — продолжал Иван Иванович. — Белый ходит, как береста! Листовки ети крепко на сердце ему легли… Из губерни тюрьмой грозятся… Он даже брюхом маяться стал! Боится.
— Кухарка говорит, неправда вся в листовке-то сказана. Наговор облыжный. Царь всегда за народ стоит.
Тереха лежал на полатях и силился уснуть: зимой по воскресеньям отец нежил сына-большака, разрешал ему поваляться почти до завтрака. При последних словах Ивана Ивановича Тереха не вытерпел, свесил голову с полатей:
— Брехать ты мастер, дядя Иван. Верно говорят: свинья борову, а боров всему городу.
— Ты чо разошелся-то?
— А то, что писаревым кухаркам не надо веры давать. Думы у них лакейские. Они тебе наговорят! Шкуру будут сдирать и все ласково: дорогой, мол, дядя Иван, мы сдерем с тебя шкуру, а царь поможет!