Шрифт:
К испытаниям «у Брюсова» Рональд был уже морально подготовлен, ибо держал их, правда, в менее торжественной обстановке, но почти в том же объеме, годом раньше, когда записывался вольнослушателем в литсеминар. Тогда профессор Рачинский благожелательно потолковал с неофитом о Мильтоне, Захаров-Менский потребовал обрисовать черты Дюка Степановича из былин Новгородского цикла, а профессор Лысков экзаменовал нового семинариста по синтаксису. Ответ же по русской литературе пришлось держать тогда перед самим Валерием Брюсовым.
Выглядел он больным. Лишь за две недели до начала занятий в институте приехал он из восточного Крыма, где гостил у Макса Волошина, простудился и никак не мог поправиться от какого-то новомодного зловредного гриппа, который еще не называли вирусным, но уже знали его коварство и приравнивали даже к испанке, легкой форме бубонной чумы, как характеризовал ее доктор Бонч-Бруевич. Эта испанка скосила в революционной России сотни тысяч людей всех возрастов, соперничая с тифом и холерой — с той, как говорят, бороться было даже проще. Злодействовала испанка и за рубежами страны, в частности, в Японии от нее вымирали целые деревни и городские улицы.
Брюсова уговаривали идти домой, но он упрямился. Когда листок с пометками Рачинского, Лыскова и Захарова-Менского очутился у него в руках, он сурово глянул на испытуемого и вдруг задал Роне неожиданный вопрос:
— Ну-с, молодой человек, из нашего семинара вы, верно, думаете перейти в студенты. Литературой, стало быть увлечены... А вот Пушкина вы читали?
Роня решил, что его ожидает некий опасный подвох. Сказать, что Пушкин — для него божество? Смело ответить: да, читал! А вдруг экзаменатор выкопает такой вопрос, что поставит в тупик троих мудрецов? Ведь задает-то вопрос не кто иной, как редактор пушкинского собрания... Или скромно заявить, будто читал плохо, урывками? Чего доброго, Брюсов тогда и разговор прекратит? И Роня пустился в дипломатию:
— Кабы мне кто другой вопрос этот задал, я бы знал, что сказать! А что ответить Вам, Валерий Яковлевич, просто не знаю!
Брюсов насупил брови еще строже. На свои портреты он похож в точности!
— Говорите, что есть. Не в дипломаты поступаете, а в будущие литераторы... Ну, как звали, к примеру, по батюшке Татьяну Ларину?
Господи! Сейчас, сейчас! «Смиренный грешник, Дмитрий Ларин, господний раб и бригадир...», — Роня прочитал эту строфу на память.
— Дмитриевна, стало быть, — подтвердил Брюсов. — Скажите-ка, дорогой коллега, как называется речка в Михайловском? Помните?
Какие-то обрывки бессильно кружились в голове. Речка не вспоминалась, а ведь Роня ее даже видел, был с отцом в этом имении, помнил карету Пушкина, его биллиард, смутный облик его родного старшего сына — 32-х-летнего Александра Александровича, приезжавшего тогда в родительское гнездо из Москвы. Дело было в июне или июле 914-го, перед маминым отъездом на Кавказ. Однако имя речки будто провалилось на самое дно памяти...
Подсказал тихо Захаров-Менский:
— Ну, как не, припомните: «И берег...
«Сороти высокий!»— дополнил Роня с огромным облегчением. Ему все это показалось шуткой тогда. А от исхода шутки зависела судьба.
— Пушкина юноша сей читал. В семинар, по-видимому, подходит! — сказал тогда Брюсов, приподнимаясь со стула. Все это продлилось минуты полторы, не более!
...Теперь, на коллоквиуме, экзаменовал академик А. С. Орлов. Рональд получал за пятерку. Сергей Александрович Поляков и поэт Тимофеев, есенинской школы, повели абитуриента выпить кофе. Из всех стихов поэта Тимофеева Рональд потом сохранил в памяти одну строфу:
А там за дощатой стенкой,
Жутко скрипит кровать:
Это в поганом застенке
Из девушки делают мать.
Поэт Тимофеев терпеливо дожидался, пока Роня Вальдек поглотит свой стакан кофе со слойкой и поверит, наконец, что он — студент! Когда оба эти процесса завершились, поэт и студент вышли на Тверской бульвар, представлявший в те годы довольно яркий иллюстративный материал к стихам Тимофеева в духе вышеприведенной строфы. Оказалось, что Тимофеев самоотверженно решил посвятить все свое творчество, весь запас жизненных и поэтических сил одной-единственной цели — проповеди целомудрия и безбрачия среди молодежи. Он доказывал, что рождение каждого нового человека есть наивысшее преступление перед всем миром живого на планете, ибо человек родится только для умножения в этом мире скорби, боли и смерти. Если земное население увеличивается на одну человеческую единицу, значит, неизбежен рост новых несчастий, пороков и бедствий, предначертанных ему непреложной судьбой. Спасти обреченное человечество можно лишь одним средством — прекращением деторождения. Если молодежь перестанет заключать браки и вершить греховную любовь — человечество безболезненно и постепенно вымрет, что и спасет его от многоликого социального зла, классовой борьбы, войн, убийств, жестокого кровопролития, ужасов насильственных смертей, страданий и мучений. Не рожать, не воспроизводить себе подобных несчастных — и нынешнее зло мира само собой прекратится. Как просто! Этой философии он был предан до фанатизма, обдумал давно все возражения и отметал их с полемическим блеском.
Эту свою философию он развивал в звучных и довольно убедительных стихах и даже целых поэмах. Иные удавалось ему печатать в каких-то небольших сборниках, большинство же читал устно, в том числе и на публичных вечерах. Как потом узнал Роня, его хорошо знали в литературной Москве, он был членом ВСП (Всероссийский Союз Поэтов), председателем коего был И. И. Захаров-Менский, а секретарем — Е. Г. Сокол. Эти поэтические руководители уважали Тимофеева и посылали выступать в составе поэтических бригад...