Шрифт:
— Отец, у вас это звучит так заманчиво — хоть беги скорей искать кого-нибудь, кто бы тебя дефлорировал. Прямо сейчас. С вашего позволения… — и я привстала с места.
— А ну сядь. Десять минут можно и подождать. Морин, будь ты телкой, я счел бы тебя готовой к вязке. Но ты девушка и собираешься войти в мир людей, мужчин и женщин, который устроен сложно, а порой и жестоко. Думаю, тебе лучше подождать годок-другой. Ты могла бы даже под венец пойти девственницей — хотя я и знаю, как врач, что в наше время это не так часто встречается. Скажи-ка мне одиннадцатую заповедь.
— Не попадайся.
— А где у меня лежат французские мешочки [71] ?
— В нижнем правом ящике стола, а ключ — на верхней левой полочке, сзади.
Произошло это не в тот день и не на той неделе. И даже не в том месяце, но не так уж много месяцев спустя.
Это произошло в десять часов утра, благодатного дня первой недели июня 1897 года, ровно за четыре недели до моего пятнадцатилетия. Выбранным мною для этого местом стала судейская ложа на беговом поле ярмарки, с попоной, постеленной прямо на пол. Я знала эту ложу, потому что не раз сидела в ней морозными утрами, устремив глаза на финишную черту и держа в руке увесистый секундомер, пока отец тренировал свою лошадку. В первый раз мне было шесть лет и пришлось держать секундомер обеими руками. В тот год отец купил Бездельника, черного жеребца от того же производителя, что и Мод, — но, к несчастью, не такого резвого, как его знаменитая кровная сестра.
71
И это выражение, и упоминаемая ниже «веселая вдова» — жаргонные названия презерватива.
В июне 1897-го я пришла туда подготовленной, полнойрешимости свершить задуманное, имея в сумочке презерватив («французский мешочек») и гигиеническую салфетку — самодельную, как и все они в то время. Я знала о возможности кровотечения, и в случае чего нужно было убедить мать, что у меня просто началось на три дня раньше.
Моим соучастником был одноклассник по имени Чак Перкинс, на год старше меня и почти на целый фут выше. У нас с ним не было даже детской любви, но мы притворялись, что влюблены (может, он и не притворялся, но откуда мне было знать?), и усиленно старались совратить друг друга весь учебный год. Чак был первый мужчина (мальчишка), целуясь с которым я впервые открыла рот и вывела отсюда следующую «заповедь»: «Открывай рот свой, лишь если готова открыть чресла свои», — потому что мне очень понравилось так целоваться.
Ах, как понравилось! Целоваться с Чаком было одно удовольствие: он не курил, хорошо чистил зубы, и они были такими же здоровыми, как у меня, и его язык так сладостно касался моего. Позднее я (слишком часто!) встречала мужчин, которые не заботились о свежести своего рта… и не открывала им своего. И остального тоже не открывала.
Я и по сей день убеждена, что поцелуи с языком более интимны, чем совокупление.
Готовясь к решающему свиданию, я следовала также своей четырнадцатой заповеди: «Блюди в чистоте тайные места свои, дабы не испускать зловония в храме Божьем», — а мой развратник-отец добавил: «…и дабы удержать любовь мужа своего, когда подцепишь оного». Я сказала, что это само собой разумеется.
Соблюдать чистоту, когда в доме нет водопровода, зато повсюду кишит ребятня — дело нелегкое. Но с тех пор, как отец предостерег меня несколько лет назад, я изыскала свои способы. Например, мылась потихоньку в отцовской амбулатории, заперев дверь на ключ. В мои обязанности входило приносить туда кувшин горячей воды утром и после ланча и пополнять запас, если необходимо. Так что я могла помыться без ведома матери. Мать говорила, что чистота сродни благочестию — но мне нисколько не хотелось, чтобы она увидела, что я скребу себя там, где стыдно трогать; мать не одобряла слишком тщательного омовения «этих мест», поскольку это ведет к «нескромному поведению». (И точно, ведет.)
На ярмарочном поле мы завели запряженную в кабриолет лошадку Чака в один из просторных пустовавших сараев, привесив ей к морде сумку с овсом для полного счастья, а сами забрались в судейскую ложу. Я показывала дорогу — сначала по задней лестнице, потом по приставной лесенке на крышу трибуны и через люк — в ложу. Я подоткнула юбки и взбиралась по лесенке впереди Чака, упиваясь тем, какое скандальное зрелище собой представляю. Чак и раньше видел мои ноги — но мужчинам ведь всегда нравится подглядывать.
Забравшись внутрь, я велела Чаку закрыть люк и надвинуть на него тяжелый ящик с грузами, используемыми на скачках.
— Теперь до нас никто не доберется, — ликующе сказала я, доставая из тайника ключ и отпирая висячий замок на шкафчике в ложе.
— Но нас же видно, Мо. Впереди-то открыто.
— Кто на тебя будет смотреть? Не становись только перед судейской скамьей, вот и все. Если тебе никого не видно, то и тебя никто не видит.
— Мо, а ты уверена, что хочешь?
— Зачем же мы тогда сюда пришли? Ну-ка, помоги мне разостлать попону. Сложим ее вдвое. Судьи стелят ее на скамейку, чтобы кое-что не отсидеть, а мы постелим, чтобы не занозить — мне кое-что, а тебе коленки.
Чак все время молчал, пока мы стелили свою «постель». Я выпрямилась и посмотрела на него. Он мало походил на мужчину, жаждущего соединиться с предметом своих давних желаний — скорее на испуганного мальчишку.
— Чарльз, а ты-то уверен, что хочешь?
— Среди бела дня, Мо… — промямлил он, — и место такое людное. Не могли бы мы разве найти тихое местечко на Осейдже?