Шрифт:
— Конс застрелился на глазах у всех, кажется, он встал со стула, попросил тишины, а потом сказал Грин-Вуду: «Я мог бы сказать вам о многом, об очень многом, но думаю, что это ни к чему», а затем приставил револьвер к сердцу и выстрелил…
— Он умер?
— Не знаю…
Больше вопросов рабочие не задавали. Даже Абель, который стоял рядом, и рта не открыл. Только через некоторое время кладовщики сообщили Жуффю, что сегодня, вероятно, работать больше не смогут. Некоторые пошли к зданию торговых служащих, чтобы посмотреть на тело молодого человека. Остальные собрались вместе у прилавка и курили, перебирая свои лучшие воспоминания о Консе.
Клочки плоти разлетелись по всему кабинету, они были на факсах, бумагах, телефонах и даже между дверями шкафов. Спустя две недели, хотя уборщики давно уже все вычистили, служащие время от времени продолжали натыкаться на эти настырные кусочки мяса.
Как только коллеги Конса узнали, что он выстрелил себе в сердце, главный орган человеческого тела, многие из них поспешили попрощаться со своим коллегой. Однако сперва в машине скорой помощи, а затем и в реанимации лежавший с развороченной грудью Конс через датчики, соединенные с осциллографами, по-прежнему подавал некоторые признаки жизни, позволявшие утверждать, что ничего еще не решено. Несколько хирургов зашли к нему, чтобы обследовать этого «чудом спасшегося» человека. Они осматривали его со всех сторон и восклицали: «Не может быть, не может быть…» Врачам приходилось констатировать, что пуля сделала свое дело, разрушив тело Конса, но тем не менее он скорее всего будет жить. День за днем хирурги сшивали то, что еще могли сшить. К этому их, без сомнения, подталкивала необходимость быть до конца последовательными в своих поступках: да, в теории подобные случаи приводят к смерти, но раз сейчас этого не произошло, нужно было пытаться что-то сделать.
Врачи суетились вокруг пациента, лежащего с закрытыми глазами; он был в коме, но черты его лица словно бы говорили: «Ему хорошо, он ждет выздоровления». Лицо Конса выражало какую-то особую мягкость, душевное спокойствие — коллеги молодого служащего даже не помнили, когда видели его таким в последний раз, — и невероятное облегчение, наверное, от того, что он больше не принадлежал к миру компании, от того, что он высказал свои мысли и избавился наконец от терзавшего его страха. Он казался весьма довольным этой неожиданной передышкой в работе, его душа парила над телом, и он был счастлив, что ему не нужно давать никаких объяснений, сообщать всем, кто заботился о нем, точную дату окончания этого «отпуска», наконец, счастлив тем, что он может просто хорошенько отдохнуть. Врачи осматривали его, оценивали его состояние, вслушиваясь в мерное пищание электрокардиографа и не подозревая, что этими звуками Конс рассказывает им истории своей жизни, истории, которые никто и никогда не захотел бы слушать.
Меретт первой из коллег Конса пришла к нему в больницу. Постепенно у нее выработалась привычка заходить к нему раз в два или три дня около шести вечера. Теперь покидая по вечерам компанию, Меретт следовала порой по совершенно новому для нее маршруту, и ее мужу приходилось дома все делать одному: он узнал, что такое вечерний поход в магазин, а кроме того, был вынужден ознакомиться со всем содержимым кухонных шкафчиков, разыскивая кастрюли, к которым никогда раньше не притрагивался. Что касается Меретт, то она заходила в палату Конса и, если была одна, принималась с ним разговаривать: очень спокойно, по-матерински, избегая любых тем, которые могли бы его разволновать. Она позволяла себе долгие паузы, что давало ей возможность передохнуть. Ведь после полного рабочего дня вид безжизненного тела молодого служащего, да не простого служащего, а ее коллеги, располагал к глубоким размышлениям.
Меретт старалась держать Конса в курсе всего, что происходило в компании. Как же она плакала вечером после его попытки самоубийства: как же ей было жалко Конса — боже мой, настоящий маленький мальчик! Врачи даже вкололи ей для успокоения морфий. Эти слезы, как признавалась Меретт Консу, позволили ей выплеснуть наружу все то, что приходилось сдерживать в течение стольких месяцев, а особенно ненависть к некоторым типам.
— Когда ты рухнул на пол, я посмотрела на Грин-Вуда и подумала, вот, это он… Я не могла даже думать ни о ком другом. Словно это в его руке находилось оружие и это он выстрелил тебе в сердце.
«Да идите вы!» — сказала тогда Меретт Грин-Вуду, направившемуся было к ней с видом участливого начальника. Она была не в состоянии выносить его расчетливые, «корыстные» поступки. Она бы только посмеялась, случись что с ней самой, могла бы спокойно пережить потерю головы, ног, своих больших грудей, ей было наплевать на все, кроме души; она только и твердила санитарам, пытавшимся оказать ей помощь: «Не надо, не надо, это лишнее». Но пока Меретт плакала, что-то щелкнуло в голове этой обычно такой улыбчивой женщины. Она поняла: теперь все будет по-другому — она больше ничего не боится.
На следующий день и потом в течение некоторого времени служащие ходили по предприятию с озабоченными лицами и здоровались друг с другом без улыбки. Между прочим, Меретт была не единственной, с кого слетела подавленность и страх. Равье осмелился высказать Уарнеру всю правду в глаза.
— Вы спрашиваете у меня, как дела у Конса, но зачем? Вы никогда никого не спрашивали, как дела… Вас раньше не интересовала жизнь ни одного человека… Вы только теперь поняли, что ваши служащие тоже люди? Я не одобряю ваше поведение… Я не одобряю того, как вы обходитесь с мужчинами и женщинами вашего отдела…
А ведь Равье разговаривал со своим начальником!
— Вот так, слово в слово, он и сказал, — закончила Меретт свой рассказ Консу о резком отпоре, который дал Уарнеру Равье.
Меретт даже сама улыбнулась. До чего же приятно было сообщить Консу о некоторых разрозненных случаях бунта, какими бы смехотворными они ни казались. Меретт свято верила, что именно такие вести доставляют Консу наибольшее удовольствие.
Целых три дня проход к кабинету Конса ограничивали пластиковые заграждения. На следующий день после выстрела человек с головой, о котором позднее Меретт узнала, что он работает в полиции и зовут его Гуч, долгое время возился на месте происшествия. Любое самоубийство является причиной открыть расследование, с этого и начал Гуч, когда появился в компании. Он разговаривал довольно тихо. Собеседники инспектора, сдерживая раздражение, просили его повторять некоторые слова, а то и целые предложения, и как бы менялись с ним местами: Гуч брал на себя роль робкого человека, часто моргал, опускал голову и бормотал слова себе под нос, который, к слову сказать, был ничем не примечателен, отчего собеседник его словно по мановению волшебной палочки становился более доверчивым. Как же Гуч удивился, встретив одного человека без головы, а затем еще одного. Стоит отметить, что инспектор частенько предавался скромным радостям своей нелегкой профессии, например, весьма ценил тот момент, когда следователь в одиночку начинает размышлять над обстоятельствами самоубийства и приходит к выводу, что не все так просто, как могло показаться на первый взгляд.