Шрифт:
– Ты знала, что у нас в подвале крысы?
Она пожала плечами.
– Да, Больда как-то жаловалась.
– Картофель прорастает, – возмущенно продолжал он, – кругом валяются гнилые продукты, у входа в прачечную стоит полмешка заплесневелой муки. Вся эта мерзость разлагается в подвале, а жестянки с остатками повидла не промыты, в них резвятся крысы. Просто черт знает что!
Нелла наморщила лоб и промолчала.
– С той минуты как я попал в эту проклятую семью, я только и делаю, что борюсь против грязи и бесхозяйственности, но, после того как умер твой отец, я один не могу с вами сладить. Скоро в подвал нельзя будет войти без пистолета, и ты могла бы там внизу накрутить собственный экзистенционалистический фильм – и почти без затрат…
– Пей кофе, – сказала она.
Он придвинул к себе чашку, размешал молоко.
– Я починю крышу и потолки, очищу погреб и отремонтирую насос. Неужели ты думаешь, что мальчику полезно видеть всю эту гадость и привыкать к ней?
– Я и не знала, что ты такой поборник порядка, что тебя может одолевать такая жажда деятельности, – устало ответила она.
– Ты вообще многого не знаешь. Ты не знаешь, например, что Рай на самом деле был хороший поэт, невзирая на отвратительную шумиху, которую они теперь поднимают вокруг его имени, – и я намерен кое-что сделать, я разыщу в ящике письма Шурбигеля, прежде чем крысы сожрут эти бесценные документы.
– Рай был моим мужем, – сказала она, – и я любила его. Я любила в нем все, но стихи его я любила меньше всего, – я не понимала их. Я предпочла бы, чтобы он не был поэтом и жил до сих пор. Нашел ты наконец письма, которые искал?
– Да, – ответил он, – я нашел их, и мне очень жалко, что я ввязался в спор из-за этой старой истории, о которой и вообще-то не следовало вспоминать.
– Нет, все очень хорошо. Я хотела бы прочесть эти письма, хотя это совсем не нужно, – я ведь знаю, что ты прав, что я повинна в твоем возвращении из Лондона, и все же я хотела бы прочитать эти письма. Мне это пойдет только на пользу.
– Можешь их прочитать и оставить себе, по мне, можешь их даже сжечь. Я вовсе не стремлюсь доказать тебе, что я прав. Просто всегда кажется, что было бы лучше, если бы много лет назад поступил бы не так, а по-другому. Но все это вздор.
– Я еще раз прочитаю письма Рая. Прежде всего я хочу убедиться, верно ли я думаю, что он сам хотел умереть?
– Когда будешь читать, не выбрасывай ни одного, где речь идет о Шурбигеле, и ни одного из тех, что адресованы самому Раю.
– Нет, конечно. Я ничего не стану выбрасывать. Я просто хочу знать, что же с ним было. Ты ведь знаешь, отец мог так устроить, чтобы его не брали в армию. Я уверена, что он мог даже от войны его спасти. Отец имел деловые связи в самых высоких кругах, но Рай не захотел. Он не хотел эмигрировать, не хотел получить освобождение от военной службы, хотя больше всего на свете ненавидел армию. Иногда мне кажется, что он просто хотел умереть. Я часто думаю об этом, и это одна из причин, почему свою ненависть к Гезелеру мне всегда приходится подогревать искусственно.
Альберт встретил ее выжидающий взгляд и спросил:
– С чего ты вдруг вспомнила о Гезелере?
– Да так, я просто подумала о том, что ты ведь никогда не говоришь о Рае. Ты-то должен бы все знать, но ты никогда ни о чем не говоришь.
Альберт молчал. Последние недели перед смертью Рай совершенно отупел, он еле волочил ноги, и вся их дружба сводилась теперь к тому, что они делились сигаретами и помогали друг другу устраиваться на привалах и чистить оружие. Рай устал, как большинство пехотинцев, от которых он почти не отличался. Но при виде некоторых офицеров он загорался ненавистью.
– Есть и еще кое-что, о чем ты никогда не говорил, – сказала Нелла.
Альберт взглянул на нее, протянул ей пустую чашку, она налила ему кофе; пока он размешивал молоко и дробил ложечкой сахар в чашке, он выгадывал время, чтобы все обдумать.
– Много тут не скажешь, – ответил он. – Рай устал, он был очень подавлен, и если я не говорил об этом, то только потому, что сам ничего толком не знаю. Немного, во всяком случае.
Он поймал себя на том, что думает о большой коробке «Санлайт» и о ворчливой маленькой продавщице, которая дала ему тогда эту коробку: было уже темно, а ему совершенно не хотелось идти домой в пустую комнату, где дымила печка, где горький жирный чад пропитал всю мебель, всю одежду, все постельное белье, где на табурете еще стояла спиртовка Лин, заляпанная супами, которые всегда у нее убегали.
– Рай как-то отупел и опустился, – продолжал Альберт, когда Нелла взглянула на него, – но я уже застал его таким, когда вернулся из Англии. В нем убили душу, опустошили; за четыре года он не написал ничего, что могло бы его порадовать.
Альберту припомнилась напряженная тишина, которая воцарилась сразу после объявления войны: на какое-то мгновенье стало тихо во всем мире, пока не пришла в движение первая шестеренка в готовом к пуску механизме, но вот она совершила оборот, механизм заработал, усугубляя тупость и покорность.
Когда Нелла протянула ему сигарету, он отрицательно покачал головой, но по привычке полез в карман за огнем и дал ей прикурить, избегая, однако, встречаться с ее выжидающим взглядом.
– Правда, – сказал он, – никакой тайны в этом нет. Но поэту, разумеется, не очень-то приятно всюду натыкаться на рекламные лозунги, которые он сам сочинил, на рекламу для мармелада. «Таков, значит, мой вклад в войну против войны», – сказал мне как-то Рай и со злостью отшвырнул ногой жестяное ведерко с фабрики твоего отца. Дело было на базаре, в Виннице, какая-то старушка продавала печенье – ореховое печенье – в чистеньком ведерке из-под мармелада; все печенье покатилось по земле, мы с Раймундом помогли женщине собрать печенье, уплатили ей сколько следовало и извинились перед ней.