Шрифт:
Произошло это так порывисто и страстно, что Терентий снова, словно опрокинутый ударом мощной руки Панкрата, потерял сознание.
Долгие годы потом он будет размышлять, пытаясь понять, как это доселе неведомые ему силы проснулись в нем, сокрушили и раздавили его обычную твердую волю, ввергли его в водоворот чувств вселенских и сделали из него в свой высший миг владыку и продолжателя рода, дали ему прозрение над суетой и восторг, равный богам, а потом погрузили в бездну отчаяния, стыда и презрения к самому себе…
Она ласкала его и обнимала так, что он заплакал, медленно отвечая на ее поцелуи и содрогаясь от внезапности случившегося переворота. «Не плачь, это я должна плакать, а я рада. Я люблю тебя, понимаешь, на всю жизнь люблю», — шептала она, прижимая его ладони к своей твердой груди, там, где порывисто билось ее сердце. В эту минуту она с каждой секундой становилась мудрее его, из испуганной утренней робкой девушки она превратилась в женщину, и это таинство было так грандиозно и так не поддавалось его разуму, что он долго плакал, ибо сам еще был мальчишкой, и стыдился этого, потому что душа его не была подготовлена еще для ответственности. А то, что она наступала все ближе, — он чувствовал с робостью и содроганием…
— Пойдем, искупаемся, — сказала она, когда он беззвучно затих и задышал ровнее. Он молча поднялся, и только опаленно замерло у него внутри, когда она одевалась рядом с ним: так близко он никогда не видел обнаженного волшебного тела женщины…
А сейчас у него не было даже сил подняться, так было огромно и непостижимо случившееся, тайну которого он познал впервые, равно как и необъяснимую, подступающую к горлу внезапную горечь. И девушка со старинным славянским именем Ольга, что русалкой плескалась в озере его детства и махала ему рукой, звала его — он понимал это с каждой минутой все яснее — в будущую, такую неизвестную и опасную жизнь. И не было ей дела до его страхов, неверии в себя и сомнений — она звала, как извечно было на этой земле.
Церковь стояла между гор, чернея приплюснутым, поросшим зеленью березок, куполом. Серебряков остановил машину и, намочив из фляжки платок, вытер почерневшее от пыли лицо. Старый «Москвич» накапливал внутри пыль со щебеночных дорог, словно большой пылесос, и на сиденье уже можно было расписаться пальцем…
Серебряков вышел, решив, против обыкновения, посмотреть интерьер этой полуразрушенной церквушки, мимо которой проезжал много раз, скептически отмечая ее непропорциональность и казенный вид. И сейчас, поднявшись на бугор под сень старых узловатых вязов, он, прищурясь, остановился возле нескольких массивных чугунных надгробий, сделанных, вероятно, как и церквушка, в конце прошлого века. Как обычно, с крестов и постаментов были сбиты узорные литые ангелочки и надписи с евангельскими изречениями, сами кресты угрюмо наклонились, словно стремясь уйти в небытие и будто стыдясь своих хозяев, не в меру заботившихся о сохранности памяти о себе на земле… Чахлая зелень, объеденная козами, да сочный навоз на паперти — вот как отвечало время на былые щедро оплаченные претензии…
Серебряков прошел вовнутрь, и знакомые постные лики, пожухлые от времени, тоскливо глянули на него, словно призывая снизойти к их страданиям и сирости…
«Прийдите ко мне все страждующие и обремененные и аз упокою вас» — прочитал он старославянскую вязь.
Внутри настороженно толпились овцы, поблескивая масляными азиатскими глазами. Стоило сделать шаг, как с коротким блеянием они исчезали в проломе стены алтаря. Профессиональное зрение постепенно выхватывало из полумрака изящный рисунок кованых решеток в окнах и легкость арочных дуг, на которых покоился купол. Тихо поскрипывала от ветра ржавая цепь, спускавшаяся сверху, прямо из губ полустертого Спаса. Серебрякову вдруг захотелось проверить акустику помещения, и он, прокашлявшись, громко произнес:
— Верую в отца и сына и святого духа! Аминь!
И вдруг эта короткая фраза, памятная с далекого детства и давно осмеянная в душе, всколыхнула что-то в нем, и он поспешно умолк, уже не обращая внимания, как, хлопая крыльями и рассыпая пух, из ниш давно рухнувших балок перекрытий вылетели голуби.
Вспоминались лица — без морщин, с гладкой кожей, безусые или с сержантскими аккуратными щетинками, с модными бачками или в обрамлении вызывающе длинных парикмахерских укладок… Лица тоскливые и азартные, исполненные неподдельного внимания, и потухшие, с плохо скрываемым презрением… Много лиц запоминал он в последние годы, когда не картонные модельки и акварельные отмывки, а живые люди замаячили перед ним… «Странно, почему я впервые задумался — верят ли они в то, что я говорю им? После падения кумиров люди сбивают надписи и пускают на капища скот. А где же пастись самим?…»
Ему представилось одухотворенное, сияющее исполинской радостью лицо Серго, разрезавшего ленточку в литейный цех строящегося тракторного. Какой неподдельный восторг в этих невозмутимых кавказских глазах и как, покосившись в сторону, где темнели широкополые шляпы американцев, он незаметно подмигнул кому-то в толпе, отчего еще увесистей стал дробный перестук тяжелых ладоней литейщиков и грабарей, еще ярче заблестели на чумазых лицах белозубые улыбки и звонче взлетели к небу девичьи голоса. Не было тогда банкетов — были торжественные катания в жестких неудобных тряских седлах первых тракторов. Были искрящиеся весельем переплясы на площадях под гармони и озорные поцелуи направо и налево, то в густые усы, то в измазанные мазутом щеки…
«Неужели и эти святыни тоже угаснут и станут вызывать такое же равнодушие и иронию?» — с внезапной грустью подумал он и стал поспешно спускаться вниз, ощущая, как его слегка знобит от влажного холода брошенной церкви, от сквозняков, что продували ее каменное, покорно идущее в небытие, тело…
…Ритм дороги, тряские переезды по узким деревянным мосточкам, перекинутые над извилистыми, высохшими к лету горными речушками, постепенно успокоили его.
Самый гениальный архитектор — природа щедро открывала свои перспективы: то внезапно распахивалась на повороте синеющей сочной зеленью пойм котлована, то нависала скалистая гряда, поросшая можжевельником и иван-чаем, держа на самом гребне кряжистую несогнутую ветрами сосну. Осыпи чешуйчатой слюды бликами слепили глаза на солнце, словно наряд легендарной Хозяйки Уральских гор. Мотор грелся на перевалах и отчаянно дребезжал цепью, все чаще приходилось поглядывать на часы и карту, прикидывая километры и запасы горючего, но есть не хотелось. А сзади, на пыльном сиденье, уже ворохом шелестели заветные травы, напоенные соками родной земли.