Шрифт:
— На данный момент — нет, — ответил он. — Лифтерша убирает через день, ну и готовит заодно. Есть хочешь?
— Нет, только пить.
— Сейчас. А ты пока надпиши журнальчик.
Он ушел, а я села на подоконник и надписала на обложке оттиска: «Дик! Спасибо Вам за то хорошее, что Вы для меня сделали, сами об этом не догадываясь».
Он вернулся с запотевшей бутылкой вина под мышкой и двумя стаканами, которые удерживал в расщепах своих культяпок. Поставил рядом со мной на подоконник, прочитал надпись.
— Ты меня заинтриговала, Анюта. Что я для тебя такое сделал?
Я попыталась объяснить, но, кажется, у меня это не очень получилось. А я и правда была ему благодарна. За те слова, которые он мне сказал в Гаграх, когда мы сидели в машине: «Ты своей силы не знаешь. Поверь в себя, и всё у тебя пойдет». Я запомнила эти слова, и мне с ними стало как-то легче в жизни.
Не знаю, стоит ли описывать последующее. Дело в том, что вернулся он раздетым, в одних трусах, и вид его не оставлял сомнений в его намерении.
Нет, не было никаких домогательств, настырности, грубых притязаний. Открытый взгляд, не требующий слов: да — да. Нет — нет. Под таким взглядом глупо манерничать, изображать возмущение, корчить из себя недотрогу. Он вовсе не был мне неприятен — крепкий, еще молодой мужик с мощным торсом, ну, может, излишне мясист. Руки? Ну, в конце концов, на это можно и глаза закрыть.
Но как раз в те дни я была по уши влюблена в одного молодого человека из Ленинграда. В чем я виновато и откровенно призналась Дику, объяснив ему, что — ну, никак.
Он отнесся к этому без обиды. Нет — значит, нет. Вольному воля. Мое дело предложить.
Мы посидели на подоконнике, выпили вина, легко и дружески потрепались. Я попросила подарить книжку, и он надписал и подарил — «Золотую рыбку», ту самую, любимую мною в детстве и много раз переиздававшуюся. Потом он вышел из комнаты, вернулся в брюках и в рубашке, и вскоре мы снова прошли мимо теток, смеривших меня взглядами, полными такого брезгливого отвращения, что я чуть было не начала оправдываться — ну, не виновата я, не было ничего, и нечего на меня так люто смотреть.
В семидесятые годы мои родители прочно обосновались на даче. Отец что-то писал, а больше — рисовал для души. Он привык работать с соавтором, а Михаила Абрамовича Червинского к тому времени уже не было в живых. Оперетты их, однако, шли и давали возможность держать домработницу, шофера и вообще ни в чем себе не отказывать. Все же отец тосковал по живой творческой работе, и когда к нему обратился кинорежиссер Олег Николаевский с предложением сделать фильм по мотивам оперетты «Трембита» — с радостью согласился. Режиссер поселился у нас на даче, и началась работа над сценарием. Работали в первую половину дня, а потом Николаевский был предоставлен сам себе. Оказалось, что он дружен с Иосифом Диком — поставил по его сценарию детский фильм «Смелого пуля боится» — про отважного пионера Мишку и танкиста дядю Васю, спасших отряд пионеров от фашистов. Вечерами Николаевский начал пропадать у Дика на даче и возвращался обычно сильно под мухой, а утром с трудом включался в работу к неудовольствию моего отца.
Дик к тому времени был женат, и у него росла дочка. Жена, молодая, хрупкая, но с пронзительным голосом, часто скандалила в конторе — то у них на даче искрит проводка, то течет кран, то еще что-нибудь. Писательские жены-интеллектуалки в свой круг ее не принимали.
Однажды отец послал меня к Дику — предупредить Николаевского, что ему откуда-то звонили и просили срочно перезвонить. У Дика не было телефона. Или был, но не работал.
Я впервые попала к нему на участок. Среди елей, сосен, берез и густого подлеска — старый дощатый дом темно-синего цвета, осевший на один бок, с замшелой черепичной крышей — настоящая избушка бабы Яги, только курьих ног не хватало. Крапива в человечий рост, лопухи у самого крыльца. О том, что в доме кто-то живет, говорили только узкая тропинка от калитки к крыльцу да сидячая детская коляска.
Я постучала и услышала: «Входи, кто там!»
Вошла и закашлялась от табачного дыма. Захламленная комната, скомканное не то одеяло, не то какая-то тряпка на тахте, окурки на полу. Дик с багровым отечным лицом, в расстегнутой до пупа рубахе сидел на стуле. Напротив, в кресле, — Николаевский — усатый здоровяк лет сорока. Перед ними на задрызганном столе — водка, стаканы, миска с солеными помидорами, толстые ломти черного хлеба.
Николаевский, увидев меня, несколько смутился, а Дик заорал:
— А! Анюта! Садись с нами!
Он вытащил двумя культями из миски помидор и, капая рассолом на стол, протянул мне. Я взяла.
Из соседней комнаты, а может кухни, доносился раздраженный женский голос. Ему отвечал капризный детский. Потом женский сменился криком, а детский — плачем.
— Оставь ребенка в покое, стерва! — заорал Дик.
И понес какую-то муть о бабах, которым нужны только деньги и которые все — стервы и проститутки.
— Ладно тебе, — укоризненно сказал Николаевский, который с моим отцом любил поговорить за обедом о режиссерских методах Мейерхольда и о поэтах серебряного века.