Шрифт:
— Я не говорю, что страшно, Рит, но…
Ему было именно страшно. Это было написано у него на лице.
Как-то неловко было за Толю. И за Риту. Зачем она его унижает? Жестоко с ее стороны.
Должно быть, и Ванде стало неловко. Она пожала плечами и ушла. Толя сидел у костра, понурившись. Потом произнес:
— Рит, ну научи меня вязать этот самый схватывающий узел.
Когда Толя ушел, Рита мне сказала:
— Надо, чтобы Толька обязательно влез завтра на скалу.
— А голова? — спросила я.
— Клин клином вышибается. Если он завтра не влезет, у него навсегда останется чувство страха перед скалами. Это всегда так бывает при травмах. Надо, чтобы он сразу пересилил страх, а то потом уже не пересилит.
Трос обмотали вокруг ели, росшей наверху, у края скалы. Все мы собрались у края. Толю начали медленно спускать. Исчезли его плечи, забинтованная голова и, наконец, руки, крепко вцепившиеся в веревку.
…Теперь он не видел лиц. Он видел только серую стену, вдоль которой его медленно спускали. Он был один на один с этой стеной. Если обнаруживалась трещина или выступ — ставил ногу и тем облегчал спуск. Скала крошилась или скользила под ногой. Тогда он повисал, веревка начинала раскачиваться, больно впиваясь в тело.
И вот, наконец, они — бурые рисунки на скале.
— Есть! — крикнул Толя.
…Он почти с ненавистью взглянул на рисунки. Вот из-за этих раскоряченных человечков, из-за этого схематического оленя и полукруга с лучами — рисковать жизнью?
Спустили кальку. Перед тем, как начать работать, он еще раз взглянул вверх, но ничего не увидел, кроме шершавой, в трещинах, стены и троса, показавшегося сейчас тонким и ненадежным. Взглянул вниз, увидел кипение воды вокруг камней — и к горлу подступила тошнота, голова закружилась. Захотелось закричать, чтобы его подняли. Он с трудом удержался. Сделал над собой усилие и перевел взгляд на рисунки, прямо перед собой.
Он больше не медлил. Работать! Поскорее закончить и подняться наверх, вздохнуть свободно, размяться, распустить веревки.
Он уперся коленом в стену и приложил кальку к рисунку. Ветер отгибал края кальки, приходилось придерживать ее свободной рукой. Ныло разбитое плечо.
Человечков он свел удачно, точно по контурам. Отметил штрихами сколы породы, обвел волнистой линией бесформенное бурое пятно и написал: «Натёк охры». Свернул кальку, привязал ее к бичеве. Ее подняли, а вниз спустили чистую кальку. Можно было приступать к оленю и солнцу.
Ноги онемели. Он попытался переменить позу — чуть подвинулся вправо, к оленю и восходу. От этого движения веревочный мостик раскачался, пришлось обеими руками ухватиться за крюк.
Олень, нарисованный в профиль, смотрел на него точкой глаза.
Потом повернул к нему голову. Взгляд был спокойный и кроткий.
Это было похоже на то, как будто Толя на миг потерял сознание, а в следующий миг пришел в себя, но это было какое-то другое сознание. Голова не кружилась, плечо не болело, веревки не впивались. Он вообще не чувствовал своего тела, но видел всё очень четко.
Старый человек с узкими светлыми глазами, скуластый, рыжебородый, сидя на корточках на широком уступе, размешивал бурую краску на куске коры, и тонкой лопаточкой наносил линии на белый камень стены.
Второй — юноша, не старше Толи, сидел, скрестив ноги, и острым камнем затачивал другую лопаточку. Одеты оба были в грубую кожаную одежду, руки обнажены, и Толя отчетливо видел шрамы на левом предплечье юноши, словно от когтей большого хищника.
Оба перебрасывались фразами на языке незнакомом, но каким-то образом Толе понятном. Речь шла о том, что надо торопиться, пока солнце не село. Молодой спросил: «Отец, ты успеешь до заката?» Старший ответил: «Не знаю» — и провел краской по камню яркую волнистую линию, под ней — еще одну. Вообще, все рисунки были очень яркие, их было много разных — какие-то рыбы, утки, иероглифы, треугольники. Надо их зарисовать, а то потом забудешь.
Олень сказал: «Не бойся, не забудешь».
То, что олень с ним разговаривает, — не казалось странным. Странным было то, что они друг друга видят и ничуть не боятся. Наоборот — Толя испытывает к ним дружелюбный интерес. И они спокойны. Никакой субстанции ужаса, о которой говорил профессор. Хотя он для них — дух из другого мира. Или, наоборот, они для него — духи из другого мира? Но если они духи, то почему они так поразительно отчетливы, так грубо материальны? Он даже чувствует исходящие от них запахи — пота, шерсти, краски…