д'Ормессон Жан
Шрифт:
Их история восходит к давним временам. Швейцеры — эльзасские пивовары, которые сделали состояние еще при Луи-Филиппе. Они вняли советам Гизо, который рекомендовал своим современникам обогащаться собственным трудом. Поэтому, развив бурную деятельность, они создали целую сеть пивных заводов и скобяных производств. Затем они основали большие магазины. После чего стали серьезно присматриваться к текстильной промышленности. Так, одной ногой — на пиве, а другой — на «тряпках», они стали чем-то вроде местной власти.
Они протестанты. И суровые протестанты. Не в духе Морни или «Нана» — они не циники. Но и не выпячивают себя. Прежде чем предъявлять требования к другим — предъявляют их себе самим. Они не увольняли запросто тех, кто у них работал. Никто из тех, кто имел дело со Швейцерами, еще не умирал на соломе. Один из Швейцеров стал даже мэром города Кольмар в 1865-м году.
Когда в 1870-м году началась франко-прусская война и в пограничный Эльзас пришли немцы, семья Швейцеров не стала скрывать своих симпатий к французской стороне. Мэр Кольмара был расстрелян. В конце 1870-го или в начале 1871-го Швейцеры покидают Эльзас. Они вынуждены покинуть на произвол судьбы всех тех, кто от них зависел, но их собственная участь не лучше: они разорены дотла.
И вот Швейцеры в Париже. Провал. Затем — в Нормандии, в Оверни. Нигде их не принимают. И тогда они отправляются в Алжир и начинают там все с нуля на равнине Митиджа. Только представьте себе: во времена Третьей республики разоренная семья эльзасских пивоваров открывает для себя Северную Африку… И Швейцеры приняты арабами, потому что они заставляют их работать, платят им, обучают их, заботятся о них. Швейцеры и сами работают, как одержимые. Менее чем за два года они пускают корни на этой новой земле. Они были эльзасцами, хотели остаться французами и становятся алжирцами — это вестерн на наш манер. Такова эпопея этих франко-алжирцев.
— Я люблю всех Швейцеров, — говорю я Беширу. — И особенно этого — Андре. Как он поживает?
— Неплохо, я думаю. Он был очень расстроен. У него были слезы на глазах, когда он узнал о месье Ромене…
— Они же вместе воевали в Сирии, еще до отправки Ромена в Россию…
— А-а, — протянул Бешир…
…Русский снег, погубивший в свое время «великую армию» Наполеона, засыпал теперь другую «великую армию» — вермахт…
Перед Новым годом подразделение Бешира поступило в распоряжение неизвестного ему генерала — Фридриха фон Паулюса. Это произошло в районе города, где шли особенно ожесточенные сражения и одно название которого внушало ужас даже самым заядлым воякам, — Сталинград.
Холод и снабжение были хуже чем когда-либо. Бешир, уроженец юга, страдал от русской зимы больше, чем другие эльзасцы, фламандцы, жители Альп или Центрального Массива. Он обматывал ноги тряпками вместо носков, укутывался в шинели, сорванные с мертвецов. Он завел привычку мочиться только где-нибудь в укрытии, после того, как однажды ночью он вышел по малой надобности, и, к его ужасу, моча тут же замерзла в виде желтого прозрачного столбика… Особенно нестерпимо было ожидание. Движение, действие помогало согреться. Когда рискуешь жизнью, не так холодно. О моральном духе войска нечего было и рассуждать, высок он или низок: люди попросту вернулись в первобытное состояние, в котором думаешь только о том, как бы выжить. Среди снегов и снарядов, которые валились с неба без передыху, по ночам раздавленному страшной усталостью и холодом Беширу грезилась Мэг, но образ ее расплывался… Он представлял себе ее то на ливанских пляжах, то на длинных авеню Александрии, а великолепные здания Каира, сметенные воображаемой бурей, сменялись мифическими картинами никогда не виденной им Америки… Увязший в снегу, который набивался ему в сапоги, в глаза, в нос, казалось, уже под самую кожу, Бешир мечтал о пальмах…
Некоторое время война велась с воздуха откуда-то издалека. Это был ливень из снарядов. Но вдруг война приблизилась вплотную и стала рукопашной. Он отбивался штыком и ножом от теней, возникавших ниоткуда. Его жизнь висела на волоске. Он был пешкой среди миллионов ему подобных, и ими управляли из какого-то дальнего далека какие-то нереальные штабы, а они здесь, в реальности, дрались с примитивной жестокостью, как уголовники…
Жизнь превратилась в абсурдную и мерзкую штуку, и задумываться над ней не имело ни малейшего смысла. Цель в ней была одна: спасти свою шкуру, убивать, чтобы не убили тебя, и хорошо, если удастся дожить до вечера…
Иногда ему случалось вспомнить о добрых монахинях, которые учили его морали. Ха! С этой комедией было покончено навсегда. Как-то вечером во время атаки пуля просвистела у самого его уха. Он успел сделать бросок вперед. Спускалась тьма. Он очутился в воронке от снаряда носом к носу с калмыком, или татарином: он видел только его узкие глаза. Страшная ярость охватила его. Он зарезал врага с диким хохотом, а перед его глазами при этом стояла милосердная сестра Тереза, которая в далеком его детстве вдалбливала в него Катехизис…
Он видел, как рядом мучился в агонии его друг Этьен — старый коммунист, соратник Дорио, и еще его друг Хосе из Барселоны — анархист, ненавидевший Сталина; его друг Гюнтер — нацист первого призыва. У одного выбитый глаз держался на кровавых нитях; у другого вывалились внутренности, и он пытался запихнуть их обратно руками, изъеденными морозом; те, кто умирал сразу, — были просто счастливчиками…
Он обезумел от страха. Ненависть держала его в постоянном напряжении. Через пару дней после медленной мучительной смерти Хосе он с десятком товарищей напоролся на советский патруль, засевший на ферме. Последовала перестрелка. Те, другие, были напуганы не меньше, чем они. Беширу со своими людьми удалось поджечь ферму. Это была удача. Полдесятка советских, похожие на призраков в своем белом камуфляже, вышли из горящего дома, подняв руки, — затравленные, раненые, с обгоревшими и покрытыми пеплом волосами.