Ряжский Григорий Викторович
Шрифт:
А потом Семен Львович, испытывая редкое наслаждение, прикрыл глаза и ритмично заработал тазом, часто и сильно дыша и подсапывая носом, как делает в морозный день перетрудившийся от излишков груза ломовой конь. Дыхание его добивало до Зининого лица, и она, отвернув голову, пыталась дышать носом, чтобы не улавливать ртом скверный стариковский дух, который мешал ей в такие минуты представлять на месте Семена Львовича совсем другого человека: мужчину средних лет, заботливого и верного, вежливого, пускай не образованного, но культурного, как все хозяйские гости, со своим столичным жильем – такого, каким она его себе придумала, о каком мечтала между хозяйскими к ней набегами и которого в этой жизни уже не надеялась встретить.
В этот момент Мирский застонал, задвигался интенсивней, раскинул до отказа веки, и Зина увидала вдруг, что внутри глаз его полностью темно и что белого там нет совершенно. Яблоки были совершенно перекрыты зрачками, разлетевшимися до самых глазных краев. А Семен Львович продолжал стонать, испуская из себя в Зину стариковское семя, и наполняться радостью, которую не удалось сдержать, потому что понял – все у него как и прежде, до болезни, не сумевшей стать роковой, а если по твердому факту брать, что имеется сейчас, в этот конкретный проверочный миг, – еще, может, и лучше.
Он довибрировал пару-другую секунд, не больше, и замер, снова прикрыв глаза. Зина в недоумении слезла с брюха Мирского, пытаясь сообразить, чего это старик учудил, почему не прервал любовь на главном месте, как поступал обычно, марая постель все одиннадцать лет ее послушания. А тот, наконец, окончательно открыл глаза, натянул на прежнее место спущенное до колен белье и успокоил домработницу:
– Не тревожься, милочка, все у нас в порядке, – он приподнял с кровати свое небольшое тело и почти развеселился, слезая на паркет. – Так мне проще теперь даже, – сообщил Семен Львович, – доктора не против и сам не возражаю. – С нежностью, к которой Зина не привыкла, академик чмокнул ее в щеку и добавил совершенно искренне: – Спасибо, солнышко, ты у меня палочка-выручалочка всегда, – и не спеша двинулся к лестнице наверх. Перед тем как поставить тапок на нижнюю ступеньку, бросил, не оборачиваясь: – Роза придет, какао сооруди, с мацой, и молочка не забудь, топленого. Натопила? – и зашаркал к себе.
В том, как надо было понимать это «не тревожься», Зина разбираться не стала, а прямиком направилась в ванную, вымывать следы дурного хозяйского наскока. Но дойти не успела, вернулась Роза Марковна и попросила согреть чай.
– Семен Львович какао наказал, – ответила она, – с мацой и топленкой.
– Ну и славно, милая, – согласилась Роза Марковна. – Какао – даже лучше будет, чем чай.
Месячные у Зины прекратились в положенный срок, если считать, что причиной тому явилось не простудное недомогание или же другая неприятность по женской линии, а тот самый дневной случай с Семеном Львовичем. Однако поняла она это гораздо позднее, чем следовало понять, потому что спасительное время целиком ушло на обмозговывание неглавных причин и преодоление второстепенных сомнений по поводу целесообразности визита к женскому врачу. Ясность внесла тошнота и усиленный аппетит. В женскую консультацию Зинаида решила не соваться – и так понятно все, от чего весь этот ужас на нее надвинулся, в смысле, от кого. И тогда она решилась…
Семен Львович очень расстроился, чрезвычайно расстроился. Но не потому, однако, что Зина станет матерью, как и должно быть у честных женщин, а оттого, что пригрел в доме змею, ничтожную подлую аспиду, которая посмела одним расчетливым махом перечеркнуть все, что Мирские сделали для нее в жизни: найдя, пригрев, дав работу и кров, заботясь и помня о ней постоянно.
– Как ты посмела, Зина? – кричал ей в лицо академик, убедившись, что они дома одни. – Как же ты можешь мне такое говорить? Лгать в лицо? Ты же как дочь мне была, как… – он с трудом подыскивал нужное слово, но не нашел и выкрикнул, – как самое родное существо!
Зина слушала, но не робела отчего-то, понимая, что Мирский подло защищается от нее, прекрасно сознавая правду и укрывая собственную вину. Даже если это оплошность, то его, прежде всего, а не ее, не Зины. И от этого ей не было уже так страшно, как, она думала, будет. И она решила тоже ответить хозяину тоже по правде, но уже по своей, чтоб было понятней.
– Не родное, Семен Львович, а проститутка по вашему желанию и без денег от вас – вот кто я была такое, а не существо.
Старик присел и на минуту умолк. Это было потрясение, какого он не ждал никогда. В том смысле, что не мог ожидать от забитой девчонки, вызревшей на его глазах, у его заботливого причала в некрасивую тихую женщину, привыкшую подавать голос лишь в ответ на другой голос, хозяйский.
– Гадина… – тихо на этот раз, без высоконотных эмоций произнес Семен Львович. – Гадина и шалава, больше ничего, – он уставился на нее, но глядел насквозь, не задерживаясь на лице, потому что ему было так искренне жаль, что на его глазах рушится выстроенный привычный уклад, коверкалась такая удобная, благолепная и разложенная по аккуратным полочкам домашняя жизнь, налаженная четырнадцатью годами согласия и робкого подчинения. Он вздохнул, укоризненно покачал головой и вывалил джокера, что хранил за пазухой: – Не мой ребенок у тебя, Зина, – отчетливо произнес Мирский, – не от меня. И ты сама хорошо это знаешь.
Так произнес, что если бы Зина могла предположить любой другой вариант, какой бы натворила по случайности, она сразу бы поверила. Но кроме имевшейся постоянности, никакой другой случайности в ее жизни не было и быть не могло. И от этого ее заколотило еще сильней, от двойной такой неправды. А двуличный хозяин язвительно добил еще и другими словами:
– Не мог у тебя плод мой быть, я же говорил, а ты не услышала. Операцию я перенес, девочка, операцию по удалению семенника, а заодно и канальчика, откуда дети берутся. Ясно тебе?