Шрифт:
Двое же епископов, Евсевий из Никомедии и старый друг Константина Феогнид, отказались подписываться под анафемой, хотя под символом они бы и подписались. А поскольку они ослушались его воли, Константину ничего не оставалось делать, как только лишить упрямцев их епископского престола и отправить в ссылку.
Константина связывала с Феогнидом долгая дружба, поэтому он вызвал к себе престарелого епископа, еще не решаясь подписать декрет о его высылке из прекрасных окрестностей Никеи. Феогнид был все так же прям и высок, как более двадцати лет назад, когда он сочетал браком Константина и Минервину. Да, подумал император, годы к церковнику были гораздо милосердней, чем к нему.
— Горько мне, Феогнид, что мы вдруг оказались в таком месте, где пути наши расходятся, — сказал Константин.
— Ты должен поступать так, как считаешь правильным в интересах империи, август.
— А в интересах Церкви?
— Кто знает? Пути Господни неисповедимы.
— А не судишь ли ты их по-своему, отказываясь под писать символ веры?
— Не символ веры, — строго поправил его Феогнид. — Пусть я и не совсем согласен с его формулировкой, но, я считаю, это отлично, когда человек может выразить в словах то, во что он верит. А подписаться мы отказались под анафемой.
— Но почему? Если Арий и его сторонники учат ложно, это может только привести к дальнейшим разногласиям в Церкви.
— Когда-то давно я говорил тебе, что большинство моих проблем происходит оттого, что я одновременно и священник, и философ. Как священник, я должен верить в решения Церкви, принимаемые ее Соборами. Но, будучи философом, я, как и все греки, имею страсть к логике. Ты ведь, наверное, помнишь, что когда-то братья священники сурово осуждали меня за то, что я сдал властям Святое Писание и остался в живых, чтобы не оставить свою паству во времена гонений.
— А теперь ты заставляешь меня лишить ее твоего присутствия.
Феогнид протестующе поднял руки:
— Теперь ответственность за нее можно переложить и на более молодые плечи.
Константин взял в руки эдикт об изгнании и повернул его так, чтобы Феогниду было видно еще не заполненное подписью место внизу.
— Поставь свое имя под тем, что ты называешь анафемой, и этот эдикт останется неподписанным.
— Извини меня, август, но это дело принципа.
— Какого принципа?
— Когда-то мои единомышленники признали меня виновным в страшном грехе: я сдал Святое Писание. Но, думаю, время доказало, что лучше всего я служил Божьему промыслу, поступая именно так. А будь тогда во главе Церкви люди вроде Доната, меня бы предали анафеме, как сейчас Ария и других.
— Так ты считаешь, что Арий прав?
— Не знаю, август. Но я уверен, что не следует изгонять его в темень захолустья за то, что он осмелился усомниться, какое число составляющих Бога принять за действительный факт. Мне ли, священнику, не верить, что в конце концов Божья воля откроется нам — даже через поступки людей, которым свойственно ошибаться. Но, надеюсь, во мне всегда будет достаточно от философа, чтобы непрестанно задаваться вопросами, пока я не смогу быть уверенным и, что еще важнее, стоять прямо и быть опорой для других, которые тоже задаются ими.
— Ты не оставляешь мне никакого выбора — надеюсь, ты это понимаешь?
— Я не прошу тебя, август, ни о каком снисхождении. Напротив, когда ты подпишешь этот приказ, я помолюсь, чтобы на это была воля Божья.
Константин вгляделся в мудрые стариковские глаза. Затем, словно в битве метая копье, поднял свое перо и расписался под эдиктом о ссылке.
— Простишь ли ты мне, если окажется, что я ошибаюсь? — спросил он Феогнида.
— Прощу? — улыбнулся Феогнид теплой, обволакивающей его, словно мантия, улыбкой. — Почему это, август, я должен прощать, когда я вовсе и не обвиняю?
После подписания символа веры и анафемы дела Собора в общем подошли к концу. Была установлена дата одного временного для всей Церкви празднования Пасхи, а для духовенства подготовлен свод правил под названием «Каноны Никеи». Перед тем как распустить Собор, Константин устроил церемониальный обед, на котором все участники получили подарки. После застолья он обратился к гостям с краткой речью, призывая каждого не судить сурово своих товарищей, а оставить все вопросы доктрины на суд Бога, чтобы они решались посредством молитвы и терпимости друг к другу.
— Как обратить вам мир в свою веру, если только не собственным примером? — вопрошал он их с вызовом.
Заканчивая свою речь, он выразил твердое убеждение в огромной важности принятых Собором решений в словах, позже повторенных им в послании Александрийским церквам, в чьих конгрегациях возникало большинство раздоров.
«То, что одобрено тремястами епископов, не может быть не чем иным, как доктриной Бога, — писал он в Письме, — учитывая, что Святой Дух, обитающий в умах стольких почтенных мужей, должно быть, как следует просветил их в отношении того, что есть Божья воля».