Шрифт:
Как поэт находит слова для того, что словами выразить невозможно, так Зверев красками выявлял ту невидимую ауру, ту неуловимую красоту, которой отмечено любое творение в мире. Зверев интересовался только красотой. Его портреты часто не имели портретного сходства (о, этот знаменитый его издевательский возглас: «Похож, похож!» — мол, не волнуйтесь, похож портрет на изображённого — когда изображённый подбегал к законченной работе); часто не наблюдалось даже «внутреннего сходства» — характера человека. Иногда оно было, иногда нет. Сходство другого рода было всегда — сходство с замыслом Бога об этом человеке.
Конечно, он «одной левой» мог бы писать острые характерные портреты, шедевры выразительности. Он таки и писал, но только по пути к основной цели — красоте. Не раз я наблюдала это чудо. Как-то его моделью оказалась неуклюжая женщина с одутловатым лицом, длинным носом, крохотным ртом, маленькими близорукими глазками за стёклами пенсне. Это был симпатичный умный человек, с живым характером, по складу души — романтик. Модель обладала всем, чтобы помочь художнику создать интересный портрет. И что же делает Зверев? Я не верю глазам своим. Он набрасывает два-три вполне реалистических изображения «очкастой интеллектуалки», смывая акварельные эскизы один за другим. И в тот момент, когда мне кажется, на бумаге воссоздан человек во всей его характерности, Зверев начинает то, что мне дороже всего в искусстве (да и в жизни) — превращение, преображение. Он превращает пенсне в сияние глаз!!! (Тут он использует свою знаменитую технику: исступлённо режет ножом по мокрой акварели. О, этот его традиционный приказ: «Хозяйка, нож неси!») Нет никакой очкастой интеллектуалки — есть астральная женщина с нездешним взором, изысканной линией носа (и кто сказал, что носу не следует быть длинным?) и с каплей крови на месте рта.
Зверев делал нечто противоположное карикатуристам: живую карикатуру он превращал в божественный прообраз. В сущности, каждый раз создавая портрет, Зверев играл роль влюблённого, если согласиться с Цветаевой, что «любить — это видеть человека, каким его задумал Бог и не осуществили родители».
Некоторые его портреты имели надо мной силу, наверное, противоестественную. Как-то он написал портрет одной нашей приятельницы, недавно оставленной мужем и пребывавшей в глубокой депрессии. Пожалуй, это был лучший портрет из всех созданных у меня на глазах. Описывать его бессмысленно. Позволю, однако, процитировать себя тех лет: «Надо срочно сделать так, чтобы муж увидел этот портрет. Он поймёт, кто она. Да он просто влюбится в портрет, а заодно и снова в неё. Он вернётся к ней…»
Лучшие его женские портреты, я думаю, Оксаны Асеевой, женщины, которую он любил. Однажды он привёл нас к ней. Стены огромной квартиры были сплошь увешаны его работами, значительную часть которых составляли портреты хозяйки дома, «старухи», как неизобретательно он звал её. В портретах же, имевших замечательное сходство со «старухой», старушечьего ничего не было. Мне особенно запомнился тот, на котором у Асеевой на глазах стояли слёзы. Казалось, она удерживает слёзы, не даёт им пролиться, чтобы не смыть эти несколько акварельных пятен, как бы случайно сложившихся в незащищённое любящее лицо… «И чем случайней, тем вернее слагаются стихи навзрыд». Меня всегда потрясала в его картинах та почти несуществующая граница между хаосом пятен и линий и замечательной гармонией той или иной вещи мира: животного, человека, пейзажа, букета цветов — чего угодно.
«Каждое прикосновение его драгоценно», — сказал о нём Роберт Фальк. Каждое прикосновение его кисти проходило точно по этой границе небытия вещи и её рождения. Сгущённостью своей живописи он может сравниться с великим Сутиным. Но если взгляд Сутина — это взгляд творения через призму страдания на мир Творца, Анатолий Зверев смотрит на мир глазами Творца и ничего, кроме красоты, не замечает. Мне не пришлось, к сожалению, увидеть все тридцать тысяч его работ, но те сотни, что я видела, не несут в себе интереса к видению уродства, дисгармонии, пустоты, абсурда жизни и т. д., столь характерного для искусства нашего столетия.
Несколько лет назад мы приобрели три зверевские работы на его выставке в Нью-Йорке. Его работы, как правило, не имеют названий. Названия им дают коллекционеры, искусствоведы. Одну из приобретённых работ мы называем «Распятие». На вершине горы — крест с распятым и опалённым солнцем до остова человеком. Уже не человеком, каким-то муравьём по силуэту. Конечно же, вся картина — «типичный Зверев»: несколько пятен и штрихов. Два пятна (розово-сиреневое и лимонно-жёлтое) обозначают камни на вершине, несколько лазурных пятен — небо, незакрашенный фон бумаги — облака. На празднично звучащем фоне — чёрные крест и человек, обугленные солнцем — самим обуглившимся (чёрным!) — почти рассыпаются в штрихах вызывающей небрежности. Кощунство? Непостижимым образом традиционный трагический сюжет не мешает картине говорить всё о том же: о красоте. Наступит воскресение за пределами картины или нет — неизвестно, но на листе бумаги оно наступило.
АЛЕКСАНДРА ТУРИЦЫНА
«Тарусский букет»
(о двух картинах Анатолия Зверева)
Он возвращался в Москву запелёнатый, как младенец, в большущий квадрат целлофана. На руках у Моники. Всё великолепие цветущего разнотравья начала лета было собрано в этом букете. Ромашка, василёк, гвоздика, льнянка — дикий львиный зев, пижма, колокольчик, белоснежная купина, голубые цветки цикория, мята, смолка — тёмно-коричневый липнущий ствол и длинные узкие розовые лепестки, на ночь собирающиеся в кокон; трава цветущая — стройная тимофеевка, пряный пырей, кукушкины слёзки, лисий хвост, изумрудной зелени сочная нежная осока. И что-то ещё, незнакомое…
Моника — харьковчанка, моя старинная приятельница. Длинная, нескладная, очень воспитанная профессорская дочка. Человек с добрейшей улыбкой и врождённой благожелательностью к людям. Сейчас она работает и живёт в музее Паустовского в Москве. А тогда приехала из своего Харькова на несколько дней ко мне и мы отправились в Тарусу. Ночевали в каком-то пансионате, два дня бродили по Тарусе и далеко вокруг. Поклонились могилам Паустовского, Ариадны Эфрон, Борисова-Мусатова. А на другой день по речке Таруске до Ильинского омута, на ромашковый Наташкин луг и… в лес. Сопровождал нас краевед и почётный гражданин Тарусы Иван Яковлевич Бодров, знакомый Паустовского и Моники. Без него мы бы не нашли поющих сосен, запрятанных в лесной чаще. Весь день Моника собирала цветы. Поздно вечером дома мы поставили привядший букет на кухню в ведро с водой. Утром я взглянула на него и ахнула: неприхотливые полевые цветы напились за ночь и стояли во всей своей красе в ромбе солнечного света. Этот букет было суждено написать художнику Анатолию Звереву.