Шрифт:
— Я хочу, чтобы послезавтра вы приехали к нам вместе с друидом и его волынкой, или же я на вас обижусь, так и знайте.
Несчастный друид выслушал рассказ Буа-Доре с улыбкой. Он умел шутить, вернее, понимать шутки других. Лориана была для него прелестным ребенком, он ей в отцы годился; но он был еще достаточно молод, чтобы помнить, как любил, и в глубине души он горько переживал свое одиночество. Вспомнив о прошлом, он подавил вздох и тут же начал наигрывать итальянскую мелодию, которую маркиз любил больше всего.
Он вложил в игру столько страсти, музыка звучала так очаровательно, что Буа-Доре воскликнул, употребив почерпнутое в романе выражение:
— Громы небесные,вам не нужен язык, чтобы говорить о любви. Если бы предмет вашей страсти находился здесь, только будучи глухой, она не смогла бы понять, что ваша душа обращается к ней. Но не покажите ли вы мне написанные сегодня строки чистой науки?
Люсилио жестом показал, что устал, и маркиз, дружески обняв, отправил его спать.
Джиовеллино часто чувствовал себя больше сентиментальным музыкантом, чем ученым философом. Это была восторженная и в то же время возвышенная натура.
Господин де Буа-Доре поднялся в свои комнаты, расположенные над салоном.
Он вполне отвечал за свои слова, сказав Джиовеллино, что ни одна женщина никогда не заходит в это святилище отдыха, часть которого составлял кабинет. Самые суровые меры были приняты даже против Беллинды.
Старый Матьяс (прозванный Адамасом по тем же причинам, что Гийет Карка называлась Беллиндой, а Жан Фашо Клиндором) был единственным человеком, имевшим доступ к тайнам туалета маркиза, настолько тот был убежден, что его возраст можно определить лишь увидев, какое количество мазей и красок содержится в расставленных на столике бутылочках, баночках, флаконах и коробочках.
Адамас, естественно, был один и готовил папильотки, пудры и ароматные мази, которые должны были поддерживать красоту маркиза, пока тот спит.
Глава двенадцатая
Адамас был чистокровным гасконцем: доброе сердце, живой ум и неистощимое красноречие. Буа-Доре наивно называл его «мой старый слуга», хотя тот был моложе его на десять лет.
Адамас, сопровождавший его в последних компаниях, повсюду следовал за ним, как тень, постоянно окружая его фимиамом вечного восхищения, тем более губительного для разума, поскольку шло от искренней любви кхозяину. Именно он убеждал маркиза, что тот еще молод и не может состариться, и что, выходя из его рук, он блестит, как цветная картинка из требника, затмевает собой всех ветреников и поражает всех красавиц.
— Господин маркиз, — обратился к нему Адамас, вставая на колени, чтобы разуть своего престарелого идола, — я хочу рассказать вам необычную историю, произошедшую сегодня в ваших владениях.
— Говори, друг мой, говори, раз тебе хочется, — ответил маркиз, который иногда позволял своему слуге говорить с ним довольно фамильярно, к тому же он был уже сонным и полагал, что невинная болтовня поможет ему заснуть.
— Так знайте же, мой дорогой и любимый хозяин, — продолжил Адамас с гасконским акцентом, который мы не беремся здесь воспроизводить, — что сегодня часов в пять здесь появилась довольно странная женщина, одна из тех несчастных, которых мы так много встречали на берегу Средиземного моря и в наших южных провинциях. Вы понимаете, о ком я говорю: у этих женщин белая кожа, толстые губы, красивые глаза и волосы, черные, как… Как ваши!
Он и не думал вкладывать в это сравнение хоть каплю насмешки, хотя именно в этот момент надевал черный парик хозяина на подставку из слоновой кости.
— Ты имеешь в виду, — спросил Буа-Доре, ничуть не рассерженный этим сравнением, — египтянок, которые бродят по дорогам и показывают всякие фокусы?
— Нет, месье, совсем не то. Она испанка и, даю слово, когда она не на людях, она поклоняется Магомету.
— То есть она мавританка?
— Вот именно, господин маркиз, она мавританка, и не знает ни слова по-французски.
— Но ты немного говоришь по-испански?
— Совсем немного, месье. Я уже позабыл почти все, что знал, но когда я с ней заговорил, я начат говорить так же свободно, как с вами.
— Это вся твоя история?
— О нет, месье, дайте мне время. Судя по всему, она из тех пятидесяти тысяч мавров, которые почти все погибли лет десять назад от голода и лишений, одни на галерах, которые должны были доставить их к берегам Африки, другие в Лангедоке и Провансе от нищеты и болезней.
— Несчастные! — вздохнул Буа-Доре, — это один из самых мерзких поступков в мире.
— Правда ли, месье, что Испания выслала миллион мавров, а до Туниса добралось лишь сто тысяч?
— Не знаю, сколько точно, могу сказать одно, это была настоящая бойня, никто никогда не обращался с вьючной скотиной, как они с этими несчастными людьми. Ты знаешь, что наш Генрих хотел обратить их в кальвинизм; став французами, они спасли бы свою жизнь.
— Я помню, месье, что католики Юга и слышать об этом не хотели, они говорили, что скорее перережут их всех до единого, чем пойдут на мессу с этими дьяволами. Кальвинисты проявили ту же нетерпимость, так что в ожидании момента, когда сможет что-нибудь для них сделать, наш добрый король оставил их в покое в Пиренеях. Но после его смерти королева-регентша решила избавить от них Испанию, тогда-то их и бросили в море. Некоторые, чтобы избежать сей злой участи, крестились, так поступила и эта женщина, хотя я подозреваю, что это только для вида.