Лобусова Ирина
Шрифт:
— Но ты мне поможешь с переводом…
— Вряд ли. Я давно забыла английский. Скоро экзамены, сессия, надо заниматься русским… будущее за русским языком… а еще говорят, что скоро на РГФ приедут по обмену немцы. Не хочешь сесть за словарь и сходить на них посмотреть?
После нее он переметнулся ко мне — это было нормально, я давно привыкла к такой реакции, но я не знала, что его обыкновенные мужские поступки смогут причинить ей такую боль. Он до сих пор пишет мне письма — тоненькие листочки, отпечатанные на лазерном принтере… Я храню их в старой тетрадке, чтобы не показать никому. Она не знает о существовании этих писем. Все ее представления о жизни — это надежда, что он забудет меня тоже. Я догадываюсь, что каждое утро она открывает карту миру и с надеждой смотрит на океан. Она любит океан почти так же, как и его. Океан для нее — бездонная пропасть, в которой тонут мысли и чувства. Я не разубеждаю ее в этой иллюзии. Пусть живет так, как легко. Наша история примитивна до глупости. Так нелепа, что стыдно даже говорить. Окружающие твердо уверенны, что, повстречавшись в институте, мы просто так стали подругами. Две самых близких подруги. Которым всегда есть, о чем говорить… Это правда. Мы подруги. Нам интересно вдвоем, всегда есть общие темы и понимаем мы друг друга тоже с полуслов. Мне она нравится — как человек, как личность, как друг. Я нравлюсь ей тоже. У нее есть черты характера, которых нет у меня. Нам хорошо вдвоем. Так хорошо, что на белом свете никто не нужен. Даже, наверное, океан.
В открытой на всеобщее обозрение «личной» жизни у каждой из нас есть отдельный мужчина. У нее — студент-биолог из университета. У меня — компьютерный художник, довольно забавный тип. С ценным качеством — неумением задавать вопросы. Наши мужчины помогают нам пережить неизвестность и тоску, и еще мысль о том, что он не вернется. Что наш американский роман никогда не свяжет нас по-настоящему с ним. Но за эту любовь мы тайно обещаем друг другу всегда проявлять беспокойство — беспокойство не о себе, о нем. Она не догадывается, я понимаю, как мы смешны и нелепы, цепляясь за треснутую, разорванную соломинку, чтобы выплыть на поверхность и заглушить какую-то странную боль. Боль, похожую на зубную, возникающую в самый неподходящий момент в самом неподходящем месте. Боль — о себе? Или о нем?
Иногда я читаю в ее глазах ненависть. Словно по молчаливому сговору мы ненавидим все, существующее вокруг. Институт, в который поступили просто так, ради диплома, друзей, которым на тебя наплевать, общество и наше существование, а главное — ту пропасть, которая навсегда разделяет нас с ним. И когда мы устаем до безумия от вечной лжи и плохо скрытого равнодушия, от круговерти ничего не значащих, но многих событий, от глупости чужих любовных историй — мы встречаемся с ней глазами и видим искренность, настоящую, правдивую искренность, чище и лучше которой нет… Мы никогда не говорим на тему любовного треугольника потому, что обе прекрасно понимаем — за этим всегда кроется что-то более сложное, чем дилемма обычной неразделенной любви…
И еще: мы очень часто вспоминаем о нем. Вспоминаем, испытывая разные чувства — тоску, любовь, ненависть, что-то гадкое и противное или наоборот, светлое и пушистое… И после потока общих фраз кто-то вдруг замолчит на полуслове и спросит:
— Ну, что?
И другая отрицательно качнет головой:
— Ничего нового…
И, встретившись глазами, поймет немой приговор — не будет нового, ничего… Никогда.
Дома, наедине с собой, когда никто меня не видит, я схожу с ума от пропасти, в которую падаю все ниже и ниже. Мне до безумия хочется схватить ручку и написать на английском: «оставь меня в покое… не звони… не пиши…» Но я не могу, не способна это сделать, и потому мучаюсь кошмарами, от которых моей второй половиной становится только хроническая бессонница. Наше безревностное разделение любви жутким ночным кошмаром снится мне по ночам… Как шведская семья или мусульманские законы о многоженстве… В кошмарах я даже представляю себе, как мы обе выходим за него замуж и хозяйничаем на одной кухне… Я. И она. Меня передергивает во сне. Я просыпаюсь в холодном поту и мучаюсь с искушением сказать, что от общих знакомых узнала о его гибели в автомобильной катастрофе… Или что где-то упал еще один самолет… Я изобретаю сотни способов, знаю, что не смогу это сделать. Я не могу ее ненавидеть. Так же, как и она — меня.
Однажды, в тяжелый день, когда мои нервы были расшатаны до предела, я прижала ее к лестнице:
— Что ты делаешь?! Зачем ты меня преследуешь? Почему продолжаешь этот кошмар?! Живи своей жизнью! Оставь меня в покое! Не ищи моего общества, ведь на самом деле ты меня ненавидишь!
В ее глазах появилось странное выражение:
— Это неправда. Я не могу и не хочу тебя ненавидеть. Я люблю тебя. И немного его.
Каждый день на протяжении двух лет мы встречаемся на площадке лестницы. И каждую встречу мы не говорим, но думаем о нем. Я даже ловлю себя на мысли, что каждый день отсчитываю по часам и с нетерпением жду того момента, когда она тихонько, словно стесняясь, войдет в аудиторию, сядет со мной и начнет глупый бесконечный разговор на общие темы. А потом, в середине, прервет разговор и вопросительно посмотрит на меня… Я виновато отведу глаза в сторону, чтобы отрицательно покачать головой. И вздрогну всем телом — наверное, от вечной холодной сырости по утрам.
Два дня до нового года
В телеграмме было «не приезжай». Снег царапал щеки жесткой щетиной, затоптанный под разбитым фонарем. Край особо наглой из всех телеграмм высовывался из кармана сквозь мех шубы. Вокзал был похож на огромный феонитовый шар, слепленный из грязного пластилина. Ярко и ясно падала в пустоту дверь, уходящая в небо.
Прислонившись к холодной стене, она изучала железнодорожно-кассовое окно, где давилась толпа, и думала только о том, что хочет курить, просто до безумия хочет курить, втягивая в обе ноздри горький морозный воздух. Было нельзя идти, нужно было только стоять, наблюдая толпу, прислонившись к холодной стене плечом, щуря глаза от привычной для зрения вони. Все вокзалы похожи один на другой, как упавшие серые звезды, плавали облаками чужих глаз скопищем привычных неоспоримых миазмов. Все вокзалы — похожие один на другой.
Облаками — чужих глаз. Это было существенно самым важным.
В телеграмме было «не приезжай». Так не приходилось искать подтверждений тому, что собирается сделать. В узком проходе выпал из-под чьих-то ног затоптанный пьяный бомж, выпал прямо под ноги ей. Исключительно осторожно отползла по стене чтобы не задеть краем длинной меховой шубы. Кто-то толкнул в спину. Обернулась. Показалось — хочет что-то сказать, но ничего не смогла, и так, не сумев ничего сказать, застыла, забыв, что хочет курить потому, что мысль была более свежей. Мысль о том, что решения могут грызть мозг точно так, как грызут недокуренные (на снегу) сигареты. Там, где была боль, оставались красные воспаленные точки, тщательно спрятанные под кожей. Провела рукой, пытаясь отрезать самую воспаленную часть, но ничего не произошло, а красные точки ныли все мучительнее, все больше, оставляя позади злость, похожую на раскаленный разбитый фонарь в привычном феонитовом шаре.
Резко толкнув от себя часть стены, врезалась в очередь, профессионально отшвыривая всех мешочниц уверенными локтями. Наглость вызвала дружное раскрытие ртов видавших виды перекупщиц билетов. Она прижалась к окну, боясь, что снова не сможет ничего сказать, но сказала, и там, где дыхание падало на стекло, окошко становилось влажным.
— Один до… на сегодня.
— Нету.
— А в общий?
— Я сказала нету.
Звуковая волна голосов ударила в ноги, кто-то усиленно драл меховой бок, и совсем рядом отвратительная луковая вонь чьей-то истерической пасти попала в ноздри — так возмущенные народные массы праведно пытались ее отъять от железнодорожно-кассового окна.