Шрифт:
№ 1. Ленин и Сталин в Горках.
№ 2. Отец Марины Васильевны и его брат Степан.
№ 3. Ее мать, Галина Аверьяновна.
№ 4. Большая семейная фотография: родители Марины Васильевны, дядья, тетки, ее братья, сестры, она сама.
№ 5. Отец Лиды.
№ 7–58. Сослуживцы, друзья, подруги, соседи, знакомые, воспитанники Марины Васильевны.
№ 59. Подруга Марины Васильевны Липа.
№ 60. Липа с Мариной Васильевной в молодости.
№ 86. Сестра Лиды Аля.
№ 90. Иштван, первая любовь Лиды.
№ 91. Ужгородская знакомка Лиды.
№ 92. Софья Францевна (мать Кирика), Кирик и Лида вместе.
№ 93. Кирик, муж Лиды (детская фотография).
№ 94. Кирик и Лида: свадебное фото.
№ 96. Витя, друг Лиды.
№ 97–100. Библиотечные подруги Лиды.
№ 104. Настя, дочь Лиды.
Безномерные фотографии.
Лида работает в библиотеке, в зале искусств. Зал занимает подвал пятиэтажного дома, окна на восток. Тут же, в подвале, размещены подсобные помещения, книгохранение, передвижной фонд, обработка, межбиблиотечный абонемент. Опечатанная комната с ротапринтом. В обработке, в перерыв, гоняют кофе и чай, играют в теннис, празднуют дни рождения. Но Лида редко бывает там: у нее подруги наверху, в читальном зале и на абонементе. С подругами она переговаривается по телефону или просто перестукивается по трубам: подниматься наверх бывает неохота, да и читателей всегда хватает.
Переодевшись в своем закутке за стеллажами, Лида ставит диск (Рахманинов, Скрябин, Моцарт), поливает цветы, открывает окна. Окна высоко, почти под потолком; длинной бамбуковой палкой Лида скидывает крючки и открывает форточки: в зале жарко. Ржавые потные трубы коммуникаций тянутся вдоль стен. Лида маскирует их длинными плетями комнатного плюща, завешивает натюрмортами живописцев из художественного училища, заставляет альбомами. Огромные праздно-роскошные фолианты Кукрыниксов и твердые желтоватые листы с графикой Дюрера помогают ей в этом. Дюрер рядом с карикатуристами и местными честолюбцами смотрится особенно современно и привлекательно: заботы иных эпох кажутся более насущными и основательными.
Расставив книги, разнеся статистику, поработав с каталогами, Лида надевает стереонаушники, начинает оформлять новую выставку, знакомится с критической периодикой. На столе гуашь, плакатные перья, обрезки ватманской бумаги. Оформлять выставки она любит больше всего, часто их меняет и всегда старается поставить на полки побольше Божественного, святого, иконописного. Повод всегда найдется: Рублев и Феофан Грек (сами по себе и в связи с Тарковским, которого она обожает), итальянское Возрождение, приближающееся тысячелетие Крещения Руси. Зашедшая как бы невзначай методистка (ее ежеутренняя, добровольно принятая на себя обязанность), поморщившись, замечает куда-то вбок, призвав кого-нибудь из художников в свидетели (не Дюрера, конечно, а современников): отчего это, мол, Лида, у вас всегда на выставке так много этого, как бы лучше сказать… не нашего — вы что, нашу современность совсем не уважаете? Нельзя же, в самом деле, Лида, столько Боженьки, Христа, угодников. Да снимите же вы, в конце концов, свои глупые наушники, Лидия Емельяновна, с вами не девочка разговаривает! (Эхо иных эпох продолжает звучать в пространстве.) На что Лида спокойно, едва сдвинув наушники и взяв в сообщники Моцарта или Баха, отвечает:
— Христа, Ирина Семеновна, никогда много не бывает — разве может быть много добра?
Методистка грозит ей умненьким пальчиком и спрашивает:
— Вы уж не верующая ли, Лидия Емельяновна, ненароком? Скажите честно? — И, мелконько рассыпая по натертому паркету смешки, засмеется, оставаясь мертвой лицом, тусклой взглядом, только чернильная бородавка на подбородке зашевелится, оживет.
— Во младости хрещена, — серьезно ответит Лида, и скрипка вдруг остановится, оборвет, не решаясь больше продолжать при глухих свою песню.
Лида улыбнется и пойдет переворачивать диск, а методистка, подрагивая бедрами, гвоздя паркет каблуками, уплывет, преследуемая скрипкой Моцарта.
№ 1. Ленин и Сталин. Ленин еще главный, но как бы уже на втором плане, отпущенный историей. Добродушен, стар, френч в горле расстёгнут, устал (и френч, и Ленин). Сталин же — весь будущее, весь порыв и напряжение, подался стремительно вперед, сапоги сверкают, как нефть, китель бел, усы черны. Он не в кресле, как Ленин, а на простом стуле, зато — весь как бы ожидание и надежда поколений. В руке еще только папироса, а не трубка — тоже знак будущих свершений.
Фотография траурно обведена в альбоме сыплющимся синим карандашом. Подпись: «5 марта тысяча девятьсот 53 года». Пятна прожигающих картон слез.
№ 2. Отец Марины Васильевны Василий Гордеевич и его брат Степан. Отец чернобород, худ, смугл, стрижка короткая, бобриком, взгляд прям, косоворотка под горло, сапоги до колен. Туго препоясан ремнем, серьезен. Сидит, скромно убрав ноги под стул (в жизни не наследил). Таков и брат его, Степан Гордеич. Борода только пожиже, хоть он и моложе. Стоит рядом с братом, правая рука на спинке стула, левая напряженно вытянута и сжата в кулак. Задник смутен, слева то ли угол напольных часов, то ли край шкафа (переснято, оригинал утрачен). Казенный городской снимок, где-то в Одессе.