Шрифт:
— Что же мудреного в том, господа, — декламирует между тем Лужковский, — что и этим крестьянам приснилось то же самое? И вот совершилось чудо. Сон вышел в руку! Появилась Грамота, а в ней с титлами писано, что земли в округе — их земли. И это еще не все. Та Грамота вписана в Книгу Печатную, а в ней сказано, что мужик, и никто иной, должен владеть всей землей. Прочитали они эту Грамоту и почувствовали себя хозяевами. Они не имели ровно ничего против того, чтобы попятиться в царствование Алексея Михайловича, к коим временам относится Грамота. Ведь это так совпадало с их мечтами!
Сочувственные улыбки на всех лицах; улыбается состав суда! Даже председательствующий покачивает сухонькой головкой и тихонько смеется, а прокурор старается скрыть улыбку зевками.
— Чья же вина, что горькая действительность заставляет их очнуться в другом столетии? По спинам этих людей шагала история, а они ее проглядели! Господа! Ведь они еще живут в семнадцатом столетии.
Лужковский делает патетическую паузу и вдруг с силой говорит:
— Они проспали три века! С какой же непроходимой тьмой столкнулись мы?
Движение и восторженное перешептывание. Лужковский восклицает:
— Мы судим их в двадцатом веке, а они чувствуют и мыслят, как можно чувствовать и мыслить в веке семнадцатом. Они живут еще при Алексее Михайловиче. Так и судите их по Уложению Тишайшего царя. В этом веление минимальной справедливости. Чинно, степенно готовились они к великому правосудному акту под открытым небом, где вместо зерцала невидимо должен присутствовать сам господь бог…
Торжественная пауза. Глаза председательствующего увлажнены, он наливает воду. Дамы вынимают платки и прижимают их к глазам. Но Лужковский уже готовит новый эффект:
— Какая величественная картина, господа судьи! Площадь под ясным небом, стол, покрытый белой скатертью, на нем хлеб-соль, и тут же их права — древняя Грамота. Все атрибуты социального мира и жажда правосудного решения. Разве в такой обстановке совершается бунт? Чего они хотят? Примирения. Кого они ждут? Тех, кто бы их примирил с Улусовым. Кого же дождались они? Казаков с нагайками. А тот, от кого они больше всего ждали милости, где он? Он расположился перед мирными селами, как бы готовясь к штурму неприятельской крепости.
Смех публики, выкрик Сашеньки: «Позор!..» Председательствующий энергично призывает к порядку. Никита Семенович хохочет. Петр язвительно усмехается. Сергей опять обменивается улыбками с Ольгой Михайловной. Председательствующий звонит изо всех сил. Зал успокаивается.
— Они ждали, — восклицает Лужковский, — чтобы их примирили с помещиками, а дождались позорного наказания! Жаждущих правосудия выпороли! Есть вещи, господа судьи, о которых невозможно говорить хладнокровно. Эта расправа не может не вызвать протеста, негодования и отвращения у каждого честного, прогрессивного человека.
Председательствующий встает и немощным голосом просит адвоката остерегаться подобных суждений. Лужковский, прижав руки к сердцу, дает понять, что он подчиняется судейскому велению.
— Я, может быть, вышел за рамки дозволенного, господа судьи, — покаянно говорит он, — но поглядите на моих подзащитных! Они не взяли ничего чужого, они не нанесли никакого ущерба. За что же, за что же, вопрошают они, их били?
Раздаются всхлипывания, Лужковский этого только и ждал. Чем ближе к концу его речь, тем больше в ней пафоса и рыдающих интонаций, тем больше плачущих в зале.
— Нет, — возглашает Лужковский, — нет, вы не осудите их! Вы откроете сердца к примирению. Человек, в коем мои подзащитные в течение многих лет видели врага и угнетателя, — я говорю о господине Улусове, — уже готов примириться с ними. Он прогнал ненавистного Фрешера из имения. Верю, что и землю сдаст им в аренду ко взаимной выгоде. В пылу гнева и возбуждения опозоривший свистом розог нашу веру в новую, светлую пору жизни, он с христианским смирением ныне протягивает им свою руку. Гоните в прошлое мрак и кошмары, взаимные угрозы и оскорбления!
Лужковский то и дело смотрит на часы и затягивает речь; ясно — чего-то ждет.
Уходит в вечность день насилия и вражды! — выкрикивает он…
И тут разом ударили колокола тридцати трех колоколен города, призывая верующих к вечерне. Весь зал поднялся, и шорох пронесся из конца в конец от рук, кладущих крестное знамение. Чей-то плач раздался в глубочайшей тишине, и вот уже плачут обвиняемые, свидетели, публика… И сам Лужковский подносит к лицу платок, чтобы скрыть за ним улыбку торжества.