Шрифт:
Бюрштейн,объясняя.
Доктор Клопфер выступает сегодня в роли критика и представляет крупнейшие германские газеты.
Клопфер.
Критика, критика! Не говорите так, это слишком злое, жесткое слово. Оно отдает каким-то высокомерием и непогрешимостью. Я ведь не позволю себе в отношении столь значительного произведения быть критиком… Я пишу отчеты, передаю общее впечатление, пытаюсь воспроизвести художественное переживание…. Но я, конечно, не взял бы на себя смелости…
Фридрих.
Я бы вас очень просил не быть ко мне в каком бы то ни было смысле снисходительным, потому что… потому что… ну, потому что это моя первая вещь… и потому…
Бюрштейн,снова перебивая.
Да… к тому же, и разучена она недостаточно… Гровику не удалось даже устроить репетицию… он получил рукопись всего лишь три дня тому назад… Он собирался, собственно говоря, читать ее наизусть… Впрочем, вы ведь хотели с ним тоже переговорит!..
Клопфер.
Конечно… конечно…
Бюрштейн.
Он уже и артистической… в маленькой комнате возле зала… Подождите-ка, Иоган покажет нам дорогу.
Зовет:
Иоган! Проводите доктора к господину Гровику… Простите, что я вас не провожаю сам, — мне нужно еще многим распорядиться… Мы еще увидимся с вами…
Клопфер.
Очень благодарен…
Обращаясь к Фридриху.
Вы позволите пожелать вам успеха… от всего сердца.
Фридрих,нервно.
Благодарю вас, благодарю…
Подает ему руку.
Бюрштейн,провожая Клопфера до дверей.
Стало быть, до свидания.
Фридрих,возбужденно расхаживая но комнате, подходит вплотную к Бюрштейну.
Разве это нужно… Разве это, в самом деле, необходимо?
Бюрштейн.
Но, Фридрих… Неужели ты думаешь, что меня забавляет эта роль медвежьего вожака? Где много славы, там много толчется людей, а где много людей, там всегда неприятности. Этого нельзя избегнуть…
Фридрих.
Я хотел избегнуть. Хотел уйти, а вы меня окликнули. Сделайте милость, не делайте этого больше сегодня вечером.
Бюрштейн.
Милый Фридрих, не я тебя зову… Ты теперь становишься известностью. Надо тебе начать к этому привыкать…
Фридрих,бурно.
Но я не могу… не могу… Поймите же… Вы ведь это видите… Я не могу разговаривать с людьми о нас… о себе, о моей работе, о моем отце… Это невыносимо для меня! И к тому же, пусть бы я и хотел, очень хотел, я просто на это неспособен. Это мне не удастся. У меня начинает заплетаться язык… в мозгу образуется какая-то пустота… Я ищу слов, учтивых слов и не могу их подыскать, чувствуя, как они все, тем временем, наблюдают меня, жалостливо наблюдают и… и… сравнивают… Прошу вас, Бюрштейн, освободите меня от этого сегодня вечером, никого не представляйте мне… Я ведь принуждаю себя быть любезным… но чувствую, как я смешон.
Бюрштейн.
Я сделаю все возможное, Фридрих. Обещаю тебе. Но вполне нам не удастся без этого обойтись. Ты, во всяком случае, должен будешь пойти потом к Гровику и поблагодарить его.
Фридрих.
Разумеется… Я и в самом деле так благодарен ему… Он читает изумительно… Мне даже сделалось не по себе, когда я услышал свои стихи из его уст… Они стали вдруг такими величественными и сильными в раскатах его голоса… Конечно, я его поблагодарю… но только наедине с ним… не в присутствии всей этой толпы баронесс и патронесс,
Его раздражение усиливается.
этого праздного сброда, который вы приволокли сюда слушать мою поэму и который будет разливаться и растекаться в своих пошлых и бессмысленных восторгах…
Бюрштейн,похлопывая его по плечу.
Вот это так! Это я называю уверенностью в победе. Ты, стало быть, не сомневаешься в успехе?
Фридрих.
Дураком вы меня, что ли, считаете, Бюрштейн, ил издеваетесь надо мною? Вы думаете — я даю себя обольщать этим людям? Они расточали мне комплименты, они вьюнами вились вокруг меня еще прежде, чем я написал свою первую строку, и все это только потому, что ко мне прилипла слава… слава имени, кусочек воспоминания, осколок сенсации… только потому что я — сын человека, о котором они тоже ничего не знали… только потому, что я чем-то являюсь для их тщеславия и что им приятно изливать на меня свое восхищение… Бюрштейн! я становлюсь больным, сумасшедшим, когда думаю об этой повседневной болтовне: «ваш батюшка» — то, «ваш батюшка» — се, и всякий мне рассказывает, когда, как и где он его знал, видел, любил, уважал, и всякий мучит меня, донимает и допрашивает, когда я, где и как… Все это мне уже известно, каждое их слово… Я читаю это на их лицах, на их губах: вот-вот сорвется у них с языка вопрос… Я вижу заранее, прежде чем они это сказали, как у них складываются губы для слов «ваш батюшка»… И я раздражен с первого же мгновения, Бюрштейн, потому что только и жду этого вечного: «ваш батюшка». Я знаю, что это будет сказано неминуемо, неотвратимо, ибо о том, что небо сине, а вчера была гроза, об этом они ведь не говорят — у них всегда только: «Ваш батюшка!» И все они говорят мне, как я похож на него, и спрашивают, не имею ли я также склонности… И этим-то людям, Бюрштейн, вы устроили сегодня праздник! О, Бюрштейн, если бы вы знали, как вы огорчили меня этим злосчастным вечером!
Бюрштейн.
Не смотри на это так трагично, Фридрих: лиха беда — начало.
Фридрих.
Мое начало — беда? Вам ведь стоило пальцем шевельнуть, и все появилось мигом, как по волшебству: первый актер нашего времени, публика, критики, восторг и восхищение; все выскочило у вас, как у Фокусника из сундука, и будь я дурак, я бы, в самом деле, подумал, что все это — в мою честь! Но я знаю, на что они рассчитывают, эти меценаты и унаследованные почитатели; я знаю, что они подстерегают: они надеются, что я жалким образом провалюсь в соревновании с моим отцом, в которое вы меня вогнали хлыстом; они уверены что, при сопоставлении с ним, я окажусь смешным… Ах, как легко, как ужасно легко это начало! О, как жалки вы и я, мы все, обманывающие друг друга…