Шрифт:
«Какой осел», — думал Самгин, покручивая бородку, наблюдая рассказчика. Видя, что жена тает в улыбках, восхищаясь как будто рассказчиком, а не анекдотом, он внезапно ощутил желание стукнуть Ряхина кулаком по лбу и резко спросил:
— Вы — что же? — не верите сообщениям прессы о крестьянских погромах?
— Политика! — ответил Ряхин, подмигнув веселым глазком. — Необходимо припугнуть реакционеров. Если правительство хочет, чтоб ему помогли, — надобно дать нам более широкие права. И оно — даст! — ответил Ряхин, внимательно очищая грушу, и начал рассказывать новый успокоительный анекдот.
Поняв, что человек этот ставит целью себе «вносить успокоение в общество», Самгин ушел в кабинет, но не успел еще решить, что ему делать с собою, — явилась жена.
— Он тебе не понравился? — ласково спросила она, гладя плечо Клима. — А я очень ценю его жизнерадостность. Он — очень богат, член правления бумажной фабрики и нужен мне. Сейчас я должна ехать с ним на одно собрание.
Поцеловав Клима, она добавила:
— Не умный, но — замечательный! Ананасные дыни у себя выращивает.
Дыни рассмешили ее, и, хихикнув, она исчезла.
Самгин чувствовал себя человеком, который случайно попал за кулисы театра, в среду третьестепенных актеров, которые не заняты в драме, разыгрываемой на сцене, и не понимают ее значения. Глядя на свое отражение в зеркале, на сухую фигурку, сероватое, угнетенное лицо, он вспомнил фразу из какого-то французского романа:
«Изысканное мучительство жизни».
Закурил папиросу и стал пускать струи дыма в зеркало, сизоватый дым на секунды стирал лицо и, кудряво расползаясь по стеклу, снова показывал мертвые кружочки очков, хрящеватый нос, тонкие губы и острую кисточку темненькой бороды.
— Ну, что? — спросил Самгин и, вздрогнув, оглянулся; было неприятно, что спросил он вслух, довольно громко и с озлоблением.
«Это уж похоже на неврастению», — опасливо подумал он, отходя от зеркала, и вспомнил, что вспышки злого недовольства собою все чаще пугают его.
Он оделся и, как бы уходя от себя, пошел гулять. Показалось, что город освещен празднично, слишком много было огней в окнах и народа на улицах много. Но одиноких прохожих почти нет, люди шли группами, говор звучал сильнее, чем обычно, жесты — размашистей; создавалось впечатление, что люди идут откуда-то, где любовались необыкновенно возбуждающим зрелищем.
Обгоняя прохожих, Самгин ловил фразы, звучавшие довольно благоразумно.
— Ну, что же? Прекратится подвоз провизии…
— Лавочники выиграют.
— Вы — против забастовки?
— Я — за единодушие! Забастовка может вызвать недовольство общества…
В полосах света из магазинов слова звучали как будто тише, а в тени — яснее, храбрее.
— В Калужской губернии семнадцать усадьб сожжено…
Колокола бесчисленных церквей призывали ко всенощной как-то необычно тревожно; извозчики похлестывали лошадей более усердно, чем всегда.
«Извозчики — самый спокойный народ», — вспомнил Самгин. Ему загородил дорогу человек в распахнутой шубе, в мохнатой шапке, он вел под руки двух женщин и сочно рассказывал:
— Социал-демократы — политические подростки. Я знаю всех этих Маратов, Бауманов, — крикуны! Крестьянский союз — вот кто будет делать историю…
Самгин решил зайти к Гогиным, там должны всё знать. Там было тесно, как на вокзале пред отходом поезда, он с трудом протискался сквозь толпу барышень, студентов из прихожей в зал, и его тотчас ударил по ушам тяжелый, точно в рупор кричавший голос:
— Из того, что либералы высказались против булыгинской Думы, вы уже создаете какую-то теорию необходимости политического сводничества.
Разноголосо, но одинаково свирепо закричали:
— Ложь!
— К порядку!
— Стыдно!
— Товар-рищи — к порядку!
Перед Самгиным стоял Редозубов, внушая своему соседу вполголоса:
— Видишь, Ефим, — без хозяина решают. Кроме тебя — нет ни одного мужика!
Шум превратился в глухой ропот, а его покрыл осипший голос:
— Буржуазия есть буржуазия, и ничем иным она не может быть…
— Это — Марат?
— Кажется — он.
— Мы обязаны развернуть забастовку во всеобщую… Мешая слушать, Редозубов бормотал:
— Какие у них рабочие? Нет у них рабочих! В зале снова разгорались крики:
— Хвастовство!
— У вас нет сил овладеть движением!
— Девятое января доказало…
— Ваше бессилие!
— А — в Одессе, во дни «Потемкина»?
Было странно, что, несмотря на нетерпеливый, враждебный шум, осипший голос все-таки доносился, как доносится характерный звук пилы сквозь храп рубанков, удары топоров.