Шрифт:
— Работаю вчетвером: Ногайцев, Попов, инженер, — он тебя знает, — и Заусайлов, тоже инженер, «техническая контора Заусайлов и Попов». Люди — хоть куда! Эдакая, знаешь, богема промышленности, веселый народ! А ты — земгусар? Ну, как на фронте, а? Слушай, — идем ужинать! Поговорим, а?
Дронов был выпивши. Он обрил голову, уничтожил усы, красное лицо его опухло, раздулось, как пузырь, нос как будто стерся, почти незаметен, а толстые, мясистые губы высунулись вперед и жадно трепетали, показывая золото зубов, точно еще не прожеванную, не проглоченную пищу. И под рыжими бровями блестели, перекатываясь, подпрыгивая, быстрые, косенькие глазки. Поговорить с ним было интересно. Пошли в «Европейскую» гостиницу. Там было тесно, крикливо, было много красивых, богато одетых женщин, играл небольшой струнный оркестр, между столов плутали две пары, и не сразу можно было понять, что они танцуют. Около эстрады стоял, с бокалом в руке, депутат Думы Валяй-Марков, прозванный Медным Всадником за его сходство с царем Петром, — стоял и, пронзая пальцем воздух над плечом своим, говорил что-то, но слышно было не его слова, а слова человечка, небольшого, рядом с Марковым.
— Мы презирали материальную культуру, — выкрикивал он, и казалось, что он повторяет беззвучные слова Маркова. — Нас гораздо больше забавляло создавать мировую литературу, анархические теории, неподражаемо великолепный балет, писать стихи, бросать бомбы. Не умея жить, мы научились забавляться… включив террор в число забав…
— Это, кажется, Шульгин, — нетерпеливо бормотал Дронов. — Говорят, он — умный… А — что значит быть умным в наши дни? Вот вопрос!
— Целое столетие мы боролись против самодержавия, — нетрезвым голосом прокричал кто-то, а женщина с неестественно длинной спиной, как бы лишенная ягодиц, громко, но неправильно цитировала:
Мы, дети страшных лет России, Рожденные в года глухие…
И вдруг Самгин поймал хорошо памятный высокий голосок Бердникова.
— Да — чепуха же это, чепуха-а! — выпевал он, уговаривая, успокаивая кого-то. — У нас есть дивизия, которую прозвали «беговым обществом», она — как раз — все бегает от немцев-то. Да — нет, какая же клевета? Спросите военных, — подтвердят!
— Вот это — волк! — почтительно сообщил Дронов. — Это — Бердников, знаменитость, совершенно уголовный тип, необыкновенного ума. С ним даже министры считаются.
Самгин, наклонясь над столом и приподняв плечи, слушал.
— Ну — чего ж вы хотите? С начала войны загнали целую армию в болото, сдали немцам в плен. Винтовок не хватает, пушек нет, аэропланов… Солдаты все это знают лучше нас…
— Предлагаю прекратить эти мерзостные речи, — свирепо закричал Марков.
— А — пожалуйста, — согласился Бердников, и Самгин, искоса глядя влево, увидал, как Бердников легко несет огромный живот свой, пробираясь между столов, подняв голову, освещая рыхлое лицо благожелательно сияющей улыбкой.
Высокий чернобородый человек в поддевке громко говорил Маркову через головы людей:
— Надобно знать правду! Солдаты — знают; чтобы убить одного немца, теряем троих наших…
— Ложь!
— Нервничают, — сказал Дронов, вздыхая. — А Бердников — видишь? — спокоен. Нужно четыре миллиона сапогов, а кожа в его руке. Я таких ненавижу, но — уважаю. А таких, как ты, — люблю, но — не уважаю. Как женщин. Ты не обижайся, я и себя не уважаю.
Самгин, строго взглянул в расплывшееся лицо, хотел сказать ему нечто отрезвляющее, но, вместо этого, спросил:
— А — Тося — где?
— Тосю я уважаю. Единственную. Она в Ростове-на-Дону. Недавно от нее посланец был с запиской, написала, чтоб я выдал ему деньжата ее, 130 рублей. Я дал 300. У меня много их, денег. А посланец эдакий… топор. Сушеная рыба. Ночевал у меня. Он и раньше бывал у Тоси. Какой-то Тырков, Толчков…
— Поярков, — машинально поправил Самгин.
— Может быть. Она прятала его от меня. Я даже подумал: старый любовник. Но он — сушеная рыба. Протопоп Аввакум.
Как всегда, Самгин напряженно слушал голоса людей — источник мудрости. Людей стало меньше, в зале — просторней, танцевали уже три пары, и, хотя вкрадчиво, нищенски назойливо ныли скрипки, виолончель, — голоса людей звучали все более сильно и горячо.
Самгин следил, как соблазнительно изгибается в руках офицера с черной повязкой на правой щеке тонкое тело высокой женщины с обнаженной до пояса спиной, смотрел и привычно ловил клочки мудрости человеческой. Он давно уже решил, что мудрость, схваченная непосредственно у истока ее, из уст людей, — правдивее, искренней той, которую предлагают книги и газеты. Он имел право думать, что особенно искренна мудрость пьяных, а за последнее время ему казалось, что все люди нетрезвы.
— Господа! — взывал маленький, круглолицый человечек с редкими, но длинными усами кота, в пенснэ, дрожавшем на горбатом носу. — Господа, — еще более убедительно возгласил он трепетным тенорком. — Мы ищем причину болезни и находим ее в одном из симптомов — Распутин! Но ведь это смешно, господа, это смешно! Распутин — маленький прыщ, ничтожное воспаление клетчатки.
— Это — пессимизм!
— Слышишь? — спросил Дронов. Клим Иванович утвердительно кивнул головой.