Олди Генри Лайон
Шрифт:
«Это оттого, что ты за левым плечом, а Друц — за правым?» — допытывался Федор.
Да, смеется.
Оттого, смеется.
Друц за правым, а я за левым, — смеется.
Терпи, казак, атаманом будешь.
Федор терпел. Слушал душевные излияния девиц, когда те по утрам — нечесаные, в мятых сорочках, опухшие после вчерашнего — делились с ним стыдными секретами. Бегал за конфетами и солеными огурчиками, кому что по вкусу. Гонял взашей любовников-«котов», требовавших у проституток денег на выпивку. Принимал шляпы и трости от гостей; наиболее скандальных вежливо просил уйти. Они уходили. Только однажды пришлось выбросить на улицу толстого немца-учителя из гимназии — тот хотел от выбранной девочки... Федор не понял, чего именно хотел немец, но это было совершенно невозможно. Невозможно с точки зрения хозяйки Зоси, невозможно на взгляд Княгини, а девицы — те просто визжали и грозились подговорить товарок по профессии, чтобы заразить немца сифилисом.
А так — тишь да гладь.
Жаль, в первых числах июля Княгиня явилась в бордель встрепанная, без шляпки, и велела живо собираться. Через два дня они оба уже числились в составе Московского Общедоступного Театра, едущего на гастроли в Крым — Княгиню записали в труппу, во второй состав без упоминания на афишах и предоставления бенефисов, а Федора приняли рабочим сцены.
Пожалуй, театр понравился парню вровень с борделем, да и сходство между первым и вторым наблюдалось изрядное.
Утром — опухшее безделье, к вечеру — бурная, невзаправдашняя игра в жизнь; ночью — самая гульба.
И снова утро.
День да ночь — сутки прочь.
Иногда ему казалось, что Кус-Крендель был просто дремой без сновидений.
Без надежды проснуться.
— ...господин Полицеймако! Елпидифор Кириллыч!
Визгливый крик вывел Федора из отстраненной задумчивости, куда парня вверг однообразный, как стук дождя по подоконнику, монолог трагика. Оглянувшись, он заметил в дверях уборной помощника режиссера — того самого слишком молодого человека, который при ближайшем рассмотрении казался уже не молодым, и не слишком.
Имени-фамилии помрежа запомнить не удавалось, да и любой из труппы Московского Общедоступного, включая отцов-основателей, не звал его иначе, как Иванов-Седьмой.
Хоть в глаза, хоть за глаза.
Почему все при этом улыбались, Федор не знал.
— Господин Полицеймако! — лакированная кожа на скулах помрежа натянулась, треснула сетью красных морщинок. — Вы говорили, у вас цензорские справки остались?
— Изыди! — царственный жест, опрокинувший пустую рюмку, был ему ответом.
Помреж нервно пожал плечами.
— Ну как хотите... А ОНИ требуют! Билетер доложил: на вчерашнем спектакле в зале был замечен антрепренер Склозовский, а также известный вам Гордон Крэг в компании самого Саввы Мамонтова! Вы можете предположить, чтобы такие мэтры без причины явились к нам?! Я — нет!
Став необыкновенно проворным, трагик пал на четвереньки и живо засеменил в угол — где и принялся терзать дорожный портплед. Полетели мятые галстуки, запонки для манжет, курительные трубки; у ног Федора шмякнулась пачка нюхательного табаку. И наконец поиск увенчался громоподобным воплем:
— Свершилось, други!
Потертый на сгибах лист бумаги, извлеченный Елпидифором Кирилловичем из недр, порхнул бабочкой и опустился Федору на колено.
Развернулся сам собой.
«Сим удостоверяется, — машинально прочел Федор, — что успех бенефиса „Казнь безбожному“, сочинения г. Браве, с костюмами от I-го по XIX-й век, вызван исключительно естественными причинами. Присяжные эксперты следов эфирного воздействия не обнаружили, в чем и составлен акт.»
Ниже стояла неразборчивая подпись с завитушками.
Еще ниже — печать.
Схватив драгоценную бабочку за крылышки — осторожно, дабы не осыпать пыльцу слов! — помреж сломя голову кинулся прочь. Впрочем, с ловкостью фокусника успев прежде налить себе из графина.
Допивал он рюмку на бегу.
— А! тяжело им, завистникам, переть против рожна! — трагик выбрался из угла взмыленный, потный. Кудри его, осыпанные перхотью, воинственно шевелились кублом змей. — Гляди, друг мой Феодор: триумф!
— Чего это он, Елпидифор Кириллыч? — вместо оваций поинтересовался Федор, ни арапа не поняв в случившейся сцене.
И чудо! — знаменитый Полицеймако, исполин сцены и гений духа вдруг сделался тихим, усталым человеком много старше средних лет. Осунулся лицом, гоня хмель из налитых кровью глазок.
Вздохнул без наигрыша.
— Эх, Федька...
Набрал воздуха, хотел было рыкнуть, да не рыкнул.
Так выдохнул:
— Глуп ты еще. Молод. Подрастешь, оботрешься на подмостках — уразумеешь...
— Да что уразумею-то?
— Ничего. Дадут тебе, к примеру бенефис в городе Орле, а ты возьми да и прогреми во человецех. Критики осанну поют, публика-дура валом валит, за партер рублики несчитанные платит. Власти с семьями посещают; лорнируют стеклышками. Барышни опять же, мамзельки-фиалки... только что не вешаются. Иная, однако, и повесится или там мышьяку налупится от страсти романтической — бывает. В город выйдешь — всяк честью считает стаканчик поднести. Да не «монопольки»! шустовским коньячищем чествуют! Хорошо?