Олди Генри Лайон
Шрифт:
Отсюда слышно, как они лениво брешут друг на друга.
Зачем вы идете туда, неизвестно.
Чтобы просто идти?
— Рашеля?
— Что, Феденька? плохо тебе?
— А-а... помнишь, в Кус-Кренделе? там тебе плохо было... А сейчас — мне. Я вот чего подумал, Рашеля...
— Ты такого больше не думай, Феденька. Выйдешь в Закон, я тебе все объясню. Раньше нельзя. Просто терпи.
— Я терплю... я вытерплю. Рашеля, ты sin miedo!.. ты не бойся, хорошо? Я нас укрою, я умею; я взаправду умею!.. этот, Валет, портье гостиничный — он пусть ключами! пусть! не откроет!..
— Перестань! Нельзя тебе!.. нельзя самому! Боже, до чего ж у вас это быстро складывается!.. боже мой...
— Рашеля? Откуда слова?
— Какие слова, Феденька?
— Ну, всякие... о, розы алые в хрустальных... меняю лепет дней... и вот еще:
— Меняю дар судьбы, удар судьбы меняю На плач вдали. О, я ли вас пойму? поймете вы меня ли?! Поймете ли...— Феденька...
— Это твои слова, Рашеля?
— Нет. Это твои слова. Боже, как быстро... Ты складывай, складывай, тебе так легче будет... Феденька...
Когда из кривого переулка вам навстречу вышел господин в летнем пальто, Федор даже не очень удивился.
Обрадовался.
Теперь остановиться можно... хоть на минуточку.
— Раиса Сергеевна! Здравствуйте, голубушка! А я уж притомился, за вами бегаючи...
В мутно-зеленые, цвета бутылочного стекла, глаза господина полуполковника лучше не заглядывать. Впрочем, это ваше дело:
...окошко.
Серый предутренний свет с трудом просачивается сквозь него, путаясь в стальных прутьях. Каменная коробка, четыре шага вдоль, три — поперек. Острожная камера-одиночка. На удивление чисто и сухо: ни потеков воды, ни пыли, ни каменной крошки. Позвякивая кандалами, камеру из угла в угол меряет шагами человек. Остановился. Постоял у голых дощатых нар, на которых лежит связка блестящих ключей.
Подумал.
Снова ходит...
Через много, много лет, в авторском предисловии к сборнику стихов «Корни паутины», некий «кумир на час», как несправедливо назовут его критики, напишет:
Я — заложник своей памяти.
Иногда мне кажется, что я разучился вспоминать. В эти дни жизнь, которую я наивно полагаю своей, словно задается целью всласть поиздеваться над мною. Иначе как назвать ее фортели? как вообще назвать ее, мою жизнь?! Я сопротивляюсь, вырываюсь из душных объятий беспамятства, но лишь теснее закутываюсь в обрывки серпантина. Пыльной мумией я валяюсь на обочине, и карнавал без лиц, без имен, без прошлого и будущего — да, он идет мимо. Сотни чистых листов бумаги валятся с неба, сотни, тысячи, снегопад, на белизне которого я могу написать все, что угодно, написать, переписать заново, изменить или оставить как было — но я не помню, как это было раньше! не помню! не...
Я — заложник своей памяти.
Иногда мне кажется, что я разучился забывать. Это случается чаще, гораздо чаще. Все обретает ясность и отчетливость, жизнь строится поротно, и каждое событие готово по первому моему требованию покинуть строй. Кругом! нале-во! напра-во! шагом марш! Оно слушается, это рядовое событие, оно шагает и поворачивается, шагает и поворачивается; я вижу, как сверкает бляха его пояса и начищенные сапоги. Я могу его и ему подобных бросить в бой единым мановением руки — но я не знаю, так ли это было раньше?! на самом деле! не знаю...
Я — заложник своей памяти.
А вы?
Критикам никогда не узнать, что автор «Корней паутины», записывая эти слова беглым, летящим почерком, видел город, запаянный в синий шар неба и моря, видел сумасшедшую гонку по пыльным улочкам, рыжие усы щеточкой, длинные полы летнего пальто; и кулак в груди мало-помалу разжимался, хрустя суставами.
— Раиса Сергеевна! Здравствуйте, голубушка! А я уж притомился, за вами бегаючи...
Князь Джандиери слегка поклонился. Маловыразительное лицо его тронуло подобие улыбки, в мутно-зеленых глазах мелькнули искорки. Две; в каждом глазу по одной искорке, и вполне достаточно. Знающие князя люди сказали бы: Шалва Теймуразович очень доволен.
Здесь тоже были люди, в некоторой степени знающие Шалву Теймуразовича, но они ничего не сказали.
Промолчали.
— Милейший! — князь обернулся к извозчику, маячившему на козлах своего тарантаса в отдалении, в глубине переулка. — Свободен!
— Да шо вы такое кажете, ясный пане?! — забормотал извозчик, пожилой хохол с бульдожьими брылями вместо щек. — Да разве ж можно! Езжаем отсюда, барин, то ж не люди, то ж гайдамаки!..
— Свободен! — тоном, не терпящим пререкательств, повторил князь; и рука Джандиери, затянутая в тонкую лайковую перчатку, приподнялась в отстраняющем жесте.
— А може, жандармов кликнуть? А, пане ясный? я быстренько, тудою-сюдою...
— Пшел вон, скотина!
Прозвучало, как удар бича. Как «Alles!», когда старый акробат с жестокостью мастера принуждает юную дебютантку ринуться в бездну. Насмерть перепуганный хохол всплеснул щеками, дернул вожжи — «Вьо-о! вьо, зар-раза!» — и тарантас, вихляясь и дребезжа, покатился прочь.
— Ах, Раиса Сергеевна, Раиса Сергеевна! — князь, словно извиняясь за грубость, пожал широкими плечами. — И все-то вам неймется, голубушка! Это вам от меня бегать надо, а не мне за вами... Мне с недавних пор тараканьи бега в тягость. Я нынче человек степенный, шагу лишнего от скуки не сделаю! А впрочем...
Князь Джандиери достал из бокового кармана табакерку — черепаховую, с инкрустацией. Откинул крышку. Взял щепоть табака, приложился трепещущими ноздрями.
Чихнул вкусно.
— А впрочем, сами посудите: может ли отставной полуполковник, в прошлом, скажу без скромности, вполне приличный «нюхач», улежать на диване в нумере отеля «Эрмитаж», когда... Ведь не облачко! — тучи над городом встали! Концентрация эфирных воздействий, доложу я вам, просто ужасающая! Помню, девять лет назад, в Тифлисе, где мы совместно с ассирийцами...