Шрифт:
Ну, так вот, и стало мне это лицо через двадцать с лишним лет сниться. Оно только скалилось, стучало зубами и становилось всё больше и больше, пока не заполняло собою всё. А потом вдруг распадалось на сотни, тысячи оскаленных лиц, нет, уже не лиц, а голов! И все они вцеплялись в меня зубами…. По несколько раз в ночь этот кошмар повторялся. Просыпаюсь, — вскакиваю весь мокрый, даже наверно с криком. Только успокоюсь, засну, — опять! Потом уже просто стал бояться ложиться. Дремал сидя, с включённым светом. Смешно? Мне было не до смеха. Днями как варёный, служба побоку, есть не могу, а к вечеру — ужас от неминуемо предстоящих картинок. Хоть психиатрам сдавайся. Но — нет, думаю, это всегда успею. Для начала стал сам за собой следить. Причём уже не исключал из внимания ничего, даже внешне абсурдного. И тут я заметил: когда я в храм в Сынжеру съезжу, то после этого две-три ночи более-менее сплю. Для эксперимента попробовал пропустить одно воскресенье. Результат оказался более чем плачевный, и на следующую литургию я просто пулей летел. До того дошёл, что уже даже перестал конспирацию соблюдать. И в дневник ничего вообще про свои воскресные отлучки даже не писал. Когда спохватился, ахнул: как же меня ни в чём никто не заподозрил? Ну, думаю, значит, я уже в таком доверии, что меня и не проверяют. А того сообразить не хватало, что отец Константин, хоть со мной и не разговаривал, а каждый день за меня молился. И эта его молитва и покрывала меня в моих конспиративных оплошностях. Но это я с ним потом, уже перед самым моим отъездом всё прояснил. Тогда уже у нас доверительные беседы пошли.
Мы стояли в той же лощинке, на том же месте, откуда начали своё утреннее путешествие. Нужно было прощаться, и не хотелось. Обменялись адресами. Похвалили погоду, поделились зимними планами. Последний вопрос: а как насчёт блаженства? Радости от церковных служб?
— А, это! Этого, пожалуй, так и не было. Выйдя на пенсию, я достаточно поездил. И по святым местам. Семьи у меня больше не получилось. Много храмов видел, много священников. Были и росписи, и хоры замечательные. Но нет, я не хотел бы смешивать эстетическое наслаждение с тем…. С чем "тем"? Да с тем, что мне так, видимо, и не будет дано почувствовать. То есть, два раза, когда я оказывался на богослужениях, проводимых в Псково-Печёрском монастыре отцом Иоанном Крестьянкиным, я вроде бы и ловил в себе некую необъяснимую сердечную радость. Но можно ли это состояние назвать благодатным? Гадательно. Это могла быть и просто теплота от всеобщего настроения праздника.
А с другой стороны, разве это не благодать: когда ты хоть на немного от страха освобождаешься? Хоть на немного?
ЛЕБЕДИНОЕ ОЗЕРО
— У вас, мирских, зачастую бытует очень упрощённое видение монашества. Вы на нас смотрите, вроде как на уже ангелов или же неких мертвецов. И поведения от нас ждёте соответствующего. — Отец Мемнон ходил по келье слегка сутулясь, низкий, выбеленный прямо по бетону потолок не позволял ему развернуться во весь его немалый рост. На самодельном дощатом столике около ещё шипящего электрического чайника появилась тарелка с сухариками, баночка с кусковым сахаром и две эмалированные кружки. Я рассматривал стены сплошь закрытые книгами, тесно стоящими на таких же самодельных толстенных полках. Это была сыроватая, без окон, проходная комната, приспособленная для приёмов посетителей. За спиной хозяина темнела плотно закрытая дверь, за которою никто и никогда из чужих не входил.
— Ну, чем Бог благословил! — отец Мемнон нараспев прочитал молитовку, широко и тщательно перекрестил стол. Мы сели напротив друг друга.
— А, между прочим, мы, монахи, всё равно ещё люди. Земные, в чём-то грешные, в чём-то нераскаянные. И сердце прихватывает, и поясницу ломит. Хотя и несём свои обеты, постимся, стараемся молиться побольше вас, мирян, но чтобы вот так, — разом после пострига стать бесстрастными и умудрёнными, — этого не получается. Постриг — дело великое. И, как событие, совершенно не земное. Когда он совершается, вокруг аж воздух от присутствия духов густым становится. Кто хоть раз при этом был, тот понимает. Но для спасения души это не итог, не вход в рай с гарантией, а только переход на новый, как сейчас говорится, уровень. Первый год монашества бывает радостен: и старые грехи отброшены, и благодать особо щедро изливается. Всё легко даётся — и молитва, и пост, и труд. А затем начинается то, что собственно и называется подвигом. Но, опять же, это не тот подвиг, когда с одной гранатой на два танка бросаешься. Всё трудом, старанием и терпением по крохам собирается. Копится ото дня на день. Тут вообще нельзя говорить о каком-либо определённом сроке или конкретной черте, заступив которую, вдруг становишься совершенным. Надо просто и постоянно помнить, вернее даже понуждать себя помнить: на всё воля Божия. На всё. Вот только при этом и пойдут правильные вопросы, на которые вполне возможны и правильные ответы. Например, почему ты родился в это время, в этом месте и от этих родителей? Почему серый или белый? И почему ты познакомился с Петром Петровичем, но так и не узнал Марию Тимофеевну? И так далее. А из всех этих должен вырасти самый главный вопрос: в чём о тебе заключается промысел Божий? Именно о тебе. То есть, — для чего ты вообще родился? И тут для ответа необходимо полное доверие к своему Творцу. Полное. Тогда и будет в жизни поменьше путаницы, излишнего самомнения, пусть даже в виде ложной смиренности. Знаешь ведь, в чём истинное понимание смирения в христианстве? — В осознании самого себя на своём месте. На своём, от рождения тебе только предназначенном. Кем бы ты ни был: царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной…. Или вот монах.
Монахами, в отличии от солдат, не становятся, а рождаются. Кто-то с юных лет сразу клобук себе ищет, а кто-то может перед тем и жениться, и детей завести. Но это всё равно до поры, до времени. Просто рано или поздно к человеку приходит осознание — кто ты, и всё. Всё. И не по принуждению мира, — вот мол, как меня все обидели, а я в ответ уйду в монастырь! Это глупости. Такие, как к нам приходят, так и уходят, надолго не задерживаются. Наоборот, сюда на постриг идут в жажде любви. Но только не земной, не временной, не ограниченной чьей-либо личностью или идеей, а самой большой, идеальной. Не человечьей, а Божией. Ибо иной любовью такой человек не насытится, не упьётся. Но, конечно же, не просто в себе своё предназначение открыть. Тем более после всех коммунистических экспериментов, когда такой разлад не только в обществе, а и в самом человеке произведён. Сердце зовёт, тянет, а голова не понимает, что-то своё фантазирует. Вернее — не своё, а "как у всех". Это естественно, так как тоже ведь рождаешься как все: с двумя ногами, с двумя ушами, без особых внешних признаков. Только с особой внутренней тоской, неуютностью сердечной. Словно родился и сразу что-то потерял, что-то тебе обязательно нужно бы найти. И рано или поздно понимаешь, что искомого тобой на Земле нет. Всё вокруг временно и как чужая одежда. Тогда и воздымаешь взор горнему. А там начертано: "Бог есть любовь". Вот как! Вот где твой упоительный источник. Отсюда и молитва, и радостное утоление сердца в обретаемом богообщении, и постриг. И только отсюда отрицание всего, что этому богообщению мешает: семья, имущество, то же творчество. А мир видит только аскезу, и не понимает её смысла, придумывает всякие сказочки. Про ангелов и мертвецов.
Расскажу я тебе одну историю. Про то, что и монахи тоже людьми бывали. За давностью лет, авось и можно уже, Бог простит. Ты-то помоложе меня, но, однако, помнишь славные советские времена и весёлые комсомольские годы. Жил я тогда в Новосибирске, рос с матерью без отца. Ситуация вполне социалистическая. Наша однокомнатная квартирка выходила окнами прямо на площадь Станиславского. Это на левом, непрестижном берегу. Район был заводским, заселённым в основном рабочими и итээровцами, трудившимися на множестве когда-то эвакуированных от фашистов европейских предприятиях, за двадцать пять лет разросшихся на военных заказах до гигантских размеров. Тут вперемежку стояли серые громады сталинского ампира и страшные чёрные двухэтажные деревянные бараки, частный сектор плавно переходил в деревни, а горизонт украшали дымы исполинских труб. На них по ночам ещё огоньки горели, чтобы самолёты не зацеплялись. От копоти кроме тополей у нас никакие деревья не выживали. И от этого было странно жить именно на площади Станиславского или ходить по улице Немировича-Данченко. При том, что все театры, театральное и хореографическое училища, консерватория и филармония компактно располагались в центре, на противоположном, правом берегу Оби. Я долго недоумевал по этому поводу, пока, будучи уже взрослым, не познакомился с одним архитектором. А отец его тоже был архитектором, и даже главным. Так вот, во время войны и после, отец моего знакомого, по личному заданию Сталина, возглавлял разработку генерального плана застройки Новосибирска. У Сталина была идея переноса столицы, и объяснялась она многими причинами. Во-первых, конечно, военными: Москва оказалась в зоне досягаемости современным ему оружием — самолётами и ракетами. Во-вторых, стратегическими: за Китаем к Советскому Союзу должны были присоединиться Иран, Афганистан и Индия. Ну, и мистическими: коммунисты не переносили "соседства" с Кремлёвскими святынями. План был утверждён, кое-что — оперный театр, вокзал, НИИЖТ, партшкола, совнархоз и ещё несколько "римских" гигантов построены или же начаты. Но потом вождь неожиданно умер, а главного архитектора на многие годы отправили в концлагерь. Всё было забыто: и величественная библиотека с колоннадой как храм Афине, и публичные бани с открытыми бассейнами и садами Семирамиды, и речной порт с маяком как в древней Александрии. Не получилось большевикам собрать в одном месте все семь чудес света.
Вот посреди этих, задуманных или уже осуществлённых чудес, была и наша площадь. Её название довольно прозрачно намекало на некую функциональную заданность. И действительно, она предназначалась для массовых театрализованных действий под открытым небом. Но не просто театрализованных, вернее, — театрализованных, но не просто. Ведь ритуальность многих коммунистических празднеств уже не нуждается в новых доказательствах. Я имею в виду и планируемые на ней ночные факельные шествия, наподобие фашистских. Да! Вообще, все те физкультурные парады зари построения светлого будущего, тщательно разработанные режиссёром Меерхольдом, просто переполнены масонской символикой и мистическими знаками. Он же был членом капитула "русских розенкрейцеров".
Но ещё в детстве слыхал я от мамы, что наша площадь представляет собой самый настоящий театр под открытым небом, — со сценой посредине, где охватывающие её дома являются ярусными ложами, с которых выглянувшие в окна зрители должны были встречать идущие с востока на запад от площади Маркса колонны участников действа, образно раскрывающего смысл того или иного праздника. Представить только: жить в театре! Особенно точно это воспринималось зимой, когда снег усыпал этот огромный, щедро освещённый завьюженными фонарями круг, и вся площадь легко представлялась белой сценой. Когда сверху я смотрел на метания вокруг ламп снежинок, внутри меня всегда невольно звучала музыка. За это мы и любили свою квартирку, в которую заселились прямо из роддома. Да, из роддома — так что я не успел вкусить радостей общежития в бараке.