Шрифт:
Под тучами, но над землею парит степной беркут,
похожий на вихрь.
То заденет он крылом ковыльные травы,
то опять взлетит под самые тучи.
И грозно клекочет от радости.
Другие птицы бури боятся.
Прячутся они от бури, пищат.
Толстый тарбаган уже не стоит возле норки,
в нее прячется.
Даже орел, и тот забрался в орлиное гнездо на высоких скалах.
Страшно ему в степи оставаться.
Змеи укрылись в глубокие овраги, потому что боятся они грома.
Шкуры свои они меняют от страха, думают,
что в новых шкурах народ их не узнает.
Но народ мудр. «Двурушники!» – говорит он про змей.
И змеи шипят в своем овраге, источая яд.
Ураган поднимает в степи тучу пыли. Срывает юрты и уносит.
Бараны сбиваются в кучу. Мычат коровы, блеют овцы. Собаки лают.
Бедные чабаны на своих кривоногих лошадках
объезжают перепуганных животных, успокаивают.
Пока они здесь, чабаны, с отарой ничего не случится.
И только гордый беркут летает, где хочет.
Едет по степи одинокий всадник.
Не страшна ему буря и даже приятна.
Воздух свеж при грозе. От молний польза природе.
Молнии – это электричество.
Все попрятались от грозы и бури, а он едет.
Прекрасные усы у всадника.
Сталин – имя ему, бесстрашному.
И гордый беркут видит, что не самый смелый он в степи.
Камнем падает он с неба и лишь над самой землей раскрывает крылья.
Послушной птицей садится на плечо всаднику.
Ловчим соколом будет он отныне.
А буря становится все страшнее и страшнее:
Клянусь, мне удавалось прочесть это, не дрогнув лицом.
В зале после первого дня было уже весьма и весьма скучно. То есть не так: было интересно для абсурдиста, для создателя физиологических очерков, но не для поэта и не для диперана Ордена. Господа красные маги почему-то активности не проявляли, хотя и должны были проявлять; похоже было на то, что в верхах опять что-то назревало, и специалистов этого профиля перебросили на другой участок фронта… Впрочем, еще ничто не кончилось.
Между тем кулуарная жизнь становилась все более насыщенной. Пролетарский поэт А. бросился с кулаками на критика Б., обвиняя того в гибели Маяковского.
Создалось, просуществоало два дня и исчезло новое литературное направление: «групповой реализм»; согласно манифесту групповиков, никакой литератор не имел права творить в одиночку вовсе, а только и исключительно ячейками не менее трех членов. Каждый день возникал слух, что то ли приехал, то ли вот-вот приедет товарищ Сталин: находились знатоки, которые украдкой показывали на портрет Шекспира, в глазах которого якобы имелись отверстия для других глаз…
Я все ждал, что кто-нибудь в докладах помянет всуе мое имя, хотя бы в качестве примера омерзительного эгоцентриста, докатившегося в своем эгоцентризме до прямой борьбы с советской властью, но – так и не дождался. Видимо, условия, поставленные в свое время товарищем Аграновым, соблюдать приходилось не мне одному…
Исключение поэта Гумилева из пространства поэзии производилось грубо, энергично, нагло. И, что характерно – уже почти закончилось. Полным успехом.
Воистину: нет таких крепостей…
От скуки и по причине омоложения я стал потихоньку безобразничать. Прав был царь Ашока… Подойдя как-то к Андре Мальро, спорящему с Жан-Ришаром Блоком и Володей Познером, я встал столбом и, вслушиваясь в чуждый белокыргызскому уху язык Гюго и Готье, стал кивать в нужных местах, не понимая, впрочем, когда спорящие ко мне обращались. Познер вдруг изменился в лице, как давеча Ольга Дмитриевна; возможно, мой национальный головной убор напомнил ему до боли знакомый малахай Гумилева…
Потом меня познакомили с молодым детским писателем, невысоким, улыбчивым и круглолицым, который пытался объясняться со мной по-хакасски.
Он, видите ли, воевал в гражданскую в тех местах. Когда выяснилось, что я сносно понимаю по-русски, он рассказал мне, как его проклял хакасский шаман.
Внук шамана ушел в красный отряд, и тогда шаман переломил над пламенем ветку… Он рассказывал как бы шутя, а я чувствовал, что на нем действительно лежит заклятие. Именно заклятие, а не проклятие. Но разобраться в нем, нереализованном, было не в моих силах. Да и вообще не в силах смертного.
Эренбурга я поймал в туалете. Стоя в соседней с ним кабинке, я стал читать Вийона на старофранцузском. Воспламененный Илья воскликнул, что знает всех членов французской делегации, а вот мой голос ему не знаком, и не буду ли я так любезен… Он поторопил натуру и покинул кабинку раньше моего. Слышно было, как он возбужденно топчется в курилке. Приведя в порядок костюм, я тоже покинул кабинку и обратился к нему, бросившемуся мне навстречу, с вопросом: