Шрифт:
Помню, тогда, у «Бэйли», я спросила, что она знала в то время о его писательском творчестве. Маргарет покатилась со смеху, да так, что довольно долго не могла успокоиться.
— Его творчество! Ох, творчество! — наконец сказала она, фыркая и давясь от смеха. — Неужели вы всерьез думаете, что это как-то повлияло на мое решение?
Не знаю, может быть, она ждала хотя бы кивка, но, скорее, до нее вообще не дошло, что я молчу и пристально гляжу на нее — она вдруг просто перестала замечать что-либо вокруг.
— Чепуха, — заявила она решительным тоном. — Мне он представился как библиотекарь, сто лет прошло, прежде чем я заподозрила, где она, правда-то.
Разумеется, я не удовлетворилась таким ответом.
— То есть он не все рассказал о себе?
— Как знать, может, и все, — возразила она. — Впрочем, в библиотеке он работал только до обеда, а потом уходил к себе и до вечера сидел в своей комнате в «Палас-отеле».
— В «Палас-отеле»?
— Да. Но лучшие времена саутендского «Палас-отеля» тогда уж давно миновали, разумеется.
Вот именно. В этом я вскоре сама убедилась. Нелегко было представить себе, что Хиршфельдер изо дня в день часами просиживал там на третьем этаже и его не затрагивали происходившие вокруг перемены, да он, должно быть, и правда не замечал, что некогда роскошный отель деградировал до уровня дешевых меблирашек, где и входом-то служила дверь со двора. В каком году он стал снимать там номер, неизвестно, но, должно быть, поначалу ему еще попадались в коридорах тогдашние постояльцы и завсегдатаи, мелкие служащие, осуществившие мечту — хоть раз в жизни завалиться со своей милкой в кровать, которая пятьдесят лет тому назад соответствовала претензиям солидных банкиров, приводивших сюда любовниц; а может, встречал какую-нибудь звезду сезона из какого-нибудь вест-эндского театра — надутое ничтожество, перед которым за смехотворную плату расшибались в лепешку ресторанные официанты, а подавали «звезде» на фарфоре, который видал лучшие дни и ставился на стол для баронов с баронессами; достаточно пролистать назад старые гостиничные книги — пригоршней разноцветного конфетти взовьются в воздух прославленные имена. Должно быть, в отель еще наведывались господа, жившие уже в другом месте; вышагивая по истертым коврам, странствовали в интерьерах своего прошлого, заглядывали в пустой танцевальный зал, тщетно старались воскресить в памяти мелодии скрипичного ансамбля и пируэты балерин; если Хиршфельдер не был глух ко всему на свете, от него не ускользнуло что-то подобное, не скрылись и призраки, обитавшие в бильярдной, куда уже составили ненужные столы и стулья, или в баре, где из-под пятен на зеркале проступали лица людей, которые бродят нынче, как привидения, в моей разыгравшейся фантазии: господа в цилиндрах и фраках, дамы в боа из перьев курят сигаретки в длинных мундштуках, коротко стриженные волосы колечками уложены на лбу; но в конце концов в старом истерзанном здании поселили пенсионеров, их понавезли на новое место жительства целыми автобусами. Думаю, этот отель, на небольшой возвышенности у самого моря, ночью напоминал Хиршфельдеру приставший к берегу корабль, все равно — в ярких огнях или темный, корабль, накренившийся под осенним ветром, медлительно покачивающийся в размеренной бортовой качке, — с кряхтеньем и скрипом он чуть склоняется над зыбью толпы, над головами людей, приехавших погулять в выходные, и наконец с приходом вечерних сумерек обретает покой. Стихла музыка и шарканье ног на набережной, замолкли гудки автомобилей и треск игральных автоматов — я представляю себе Хиршфельдера: он стоит у окна со стеклами, славно забрызганными пеной прибоя; представляю, что он засиделся в отеле допоздна и вот подошел к окну, смотрит на проступившие в темноте причудливые очертания каруселей и аттракционов здешнего парка, а дальше за ними мерцают беспокойные огоньки в устье Темзы и тянется мол, говорят, самый длинный в мире, по которому днем пробегают вагончики узкоколейной железной дороги, колеса стучат, словно игрушечные, и кажется, поезд в конце мола не остановится, а побежит прямо по морю, увозя своих пассажиров все дальше, дальше, за горизонт и — на небеса.
Мне показалось, Маргарет равнодушно выслушала мои ностальгические излияния по поводу громкого имени «Палас-отель», одного лишь звучания, ведь самого отеля я еще не видела; вероятно, ее реакция объяснялась тем, что она решила не поддаваться всяким там сентиментальным настроениям.
— Я и потом продолжала платить за номер, — она постаралась придать своему голосу твердости. — После его смерти там все осталось без изменений.
Не понимаю, почему меня это заинтересовало, помню только, я вдруг разволновалась, будто вот-вот мне должно было открыться нечто сенсационное, и подумала: интересно, а что бы сказал Макс, узнай он, что я, оказывается, взялась разгадывать загадки Хиршфельдера и распутывать таинственные ребусы, которых он столько нагородил вокруг своего шедевра.
Значит, рукопись все еще там! — Я выпалила это так, словно мы все время говорили только о рукописи и, соответственно, Маргарет сразу должна понять, о чем речь; сообразив, что забегаю вперед, я порядком удивилась, когда Маргарет ответила, будто и правда поняв с полуслова:
— Уж не знаю, можно ли назвать это рукописью, — сказала она. — Огромное количество картонных коробок со всякими бумагами, там сотни, тысячи страниц, по-моему. Но это наверняка не то, что вы надеетесь увидеть.
И тут она рассказала, что Хиршфельдер в течение многих лет вел ежедневные записи — отмечал перемены погоды и ветра, тщательно регистрировал дату и час своих наблюдений, цвет неба и моря, форму облаков, время приливов и отливов, еще он составил реестр, куда заносил все причаливавшие и уходившие корабли, а кроме того, снова и снова принимался описывать наступление ночной темноты; это и была она, рукопись, — через несколько дней, придя к Маргарет, я увидела ее своими глазами.
Ни строчки из грандиозной эпопеи, над которой он работал, о которой ходило великое множество слухов, ни единого, хотя бы коротенького упоминания о ней, а когда я заговорила о том, что не раз слышала о книге, и поинтересовалась, не осталось ли после Хиршфельдера другого, неизвестного архива, она лишь устало махнула рукой:
— Ах, да хоть вы-то не начинайте опять об этом… — Она с беспокойством взглянула на меня, и вдруг разом пропала ее сердечность и приветливость. — Кто только не расспрашивал об этом архиве после его смерти, — сказала она. — Как видно, все воображают, будто я что-то припрятала.
Макс говорил, что Хиршфельдер задумал дать в романе панораму целого столетия и постепенно все расширял свой первоначальный более скромный замысел; хорошо помню его тогдашний словесный водопад: Хиршфельдер собирался написать о четырех встречах бывших одноклассников, выпускников венской школы, которые сдали выпускные экзамены вскоре после пресловутого аншлюса Австрии, и, как во всех романах и повестях, где речь идет о судьбах бывших школьных приятелей, их встречи должны были предстать своего рода судилищами. В самом начале предполагался рассказ о том, как трое друзей, последние оставшиеся в живых из всего класса, вместе отдыхают на выходных в гостинице где-то в Альпах: беседы и воспоминания стариков о детстве и юности, в которых появляются все новые персонажи, те, кто уже ушел из жизни. По замыслу автора, временной план романа должен был постоянно меняться, подчеркивал Макс, а действие — переноситься из настоящего в прошлое, и еще Хиршфельдер якобы собирался написать ряд эпизодов: автобусная поездка героев в Париж в семидесятые годы, вечер в кабачке под Веной в пятидесятых и первая годовщина выпуска, в год начала войны, — вот такие, если я все правильно запомнила, предполагались основные временные вехи, пересечения жизненных путей, причем Хиршфельдер хотел выстроить не три сюжетные линии, а двадцать одну, проследив в них потенциально возможные варианты своей собственной судьбы, столь жестоко сломленной эмиграцией, он намеревался двадцать один раз поставить вопрос, а что произошло бы, останься он тогда в Австрии? Но проблемой Хиршфельдера было как раз то, что выбора не было, пояснил Макс, и еще он сказал, именно из-за этого концепция романа в целом страдала внутренней противоречивостью; помню, мне показалась чересчур прямолинейной его попытка оправдать Хиршфельдера и слишком легкомысленным — утверждение, что при разработке подобной темы избежать противоречий невозможно.
Выслушав Макса, я кивнула, мне не пришло в голову, что Хиршфельдер, возможно, вообще никакого романа не писал, — сегодня я думаю, так оно и было — Макс ведь был совершенно неколебимо уверен, что в конце жизни Хиршфельдер уничтожил рукопись, и я до сих пор никак не привыкну к мысли, что, кроме названия, в котором выразилась упрямая воля к самооправданию: «Живые живы, мертвые мертвы», кроме этой откровенной тавтолоши, ничего никогда не было создано.
Эта резкая формула поневоле пришла мне на ум и на той выставке в Австрийском Институте, когда я заметила, что чуть ли не все участники постоянно держатся поближе к своим собственным фотографиям. Были там портреты, сделанные в ателье: застывшие в неестественных, напряженных позах молодые люди гордо, хоть и не слишком уверенно смотрели в объектив; любительские снимки — смеющиеся лица тех, кого щелкнули без предупреждения, и выцветшие по краям групповые фотографии, со стрелками, указывающими на чью-нибудь голову, но тем не менее, если не считать нескольких исключений, казалось, что все они одинаковы, и хотелось поднести поближе или, наоборот, отстранить подальше эти фотографии, хотелось увидеть то, что произошло за секунду до съемки или сразу после, — тогда, быть может, не возникло бы впечатления, будто на снимках уже стерлось самое существенное, все, что могло пролить свет на судьбы эмигрантов, между тем удивительно легко обнаруживалось сходство между изображенными на фотографиях и людьми, стоявшими рядом, точно восковые фигуры, тогда как лица на снимках казались живыми. В зале горело электричество, от этого всякое представление о, времени суток пропало, мне вдруг почудилось, что окна наглухо закрыты, — так стало душно, и в шепоте женщин и мужчин, — их жизненные пути протянулись, точно сеть, своими ячейками охватившая всю землю, как я поняла, прочитав пояснительные тексты под фотографиями, — в шепоте угадывалось нечто потустороннее, он звучал так, будто вдруг обрели голос персонажи немого кино. Глядя на них, хотелось отдернуть занавески* впустить в зал свежий воздух, свет, убедиться, что на улицах лето и вот уже который день стоит безветренный антициклон, жара выше тридцати в тени; вдруг я сообразила, что даже приблизительно не знаю, где расположены города и села, в которых родились эти люди, подумала, что надо бы заглянуть в атлас, посмотреть, где находится Буковина, а где — Банат или Галиция, и вспомнила иллюстрацию, на которую однажды наткнулась в сборнике триллеров: заснеженные склоны Карпат в тусклом свете восходящей луны.