Шрифт:
– Тебе там будет хорошо, — сказал твой отец, когда вы шли по Шенбруннерштрассе, — будешь давать уроки немецкого детям судьи, еще будешь возить на прогулку их бабушку, ничем другим заниматься не придется. Если рассказы о том, как живется кузине моей секретарши, — правда, то тебе можно только позавидовать.
Твоя мать замолчала, носом выпустила дым и бросила окурок на пол, а ты стоял и думал: может быть, надо ее успокоить, сказать, пусть она не волнуется так сильно, он твой отец, но она — это она, и ты впервые в жизни заметил седину в ее черных волосах и подумал, что она все еще красива и что тебе очень хочется сказать ей об этом, и еще ты решил непременно подарить ей цветы, и тут же ты вспомнил секретаршу отца, которая в машине всегда обнимала его за течи, как будто это она мужчина, а не он, и, садясь, закидывала ногу на ногу, так что ты успевал увидеть под юбкой белую полоску кожи и слышал шуршание шелковых чулок, его секретарша, которая иногда смотрела на тебя с усмешкой, точно зная, что ты мечтаешь о ней, не спишь ночью, если она тебе улыбнулась, и говоришь себе: если уезжать, то вдвоем с нею, его секретаршей, его новой пассией.
– Представь, что у тебя каникулы, — сказал отец; он по обыкновению шел чуть впереди, изредка оглядываясь, как будто ты мог потеряться в тумане. — Если бы я был в твоем возрасте, я не терял бы ни минуты, — добавил он резонерским тоном, точно актер в дешевой мелодраме. — Не надо распускать нюни, ведь тебе будет открыт весь мир! — И отец делал вид, будто не замечает на улицах, которыми мы шли, разбитых витрин и зияющих проломов в стенах, разгромленных магазинов, где все, что можно было забрать, исчезло и на полу в лужах воды валялась никчемная рухлядь, будто он не замечает гнусной мазни на стенах домов, будто к нему не имеет ни малейшего отношения этот черный паук на флагах. Нагонявшие вас автомобили на несколько секунд, казалось, замирали, потом, взревев, набирали скорость, и ты видел, что отец каждый раз замедлял шаг и прислушивался к удалявшемуся реву мотора, потом он снова принимался за уговоры, а под конец даже взял тебя за руку. — Ничего не бойся, Габриэль, я, пока смогу, буду тебе помогать.
– Ты не ослышался, — сказала мать, но в ее голосе прозвучало сомнение, — не думаю, что это всего лишь пустая болтовня.
И ее муж:
– Помогать?!
И она:
– Да.
И он:
– Мы не нуждаемся в помощи этого прохвоста!
А ты сидел в соседней комнате на кровати и слушал, как он в очередной раз проклинал твоего отца и рассказывал, что отец запретил своему бывшему начальнику появляться в торговом зале, после того как стал комиссаром и начал распоряжаться в магазине, который сто с лишним лет принадлежал еврейской семье, что отец пригрозил бывшему шефу доносом, это значило — старика заберут, если что будет не так; ты услышал, как муж матери потребовал, чтобы она наконец перестала защищать этого мерзавца лишь по той причине, что у него, видите ли, есть кое-какие сентиментальные слабости и она его давно знает, — да она же и представить себе не может, на что он способен; ты услышал, как муж матери сказал, что твой отец наверняка состоит в партии с первых дней ее существования, что в магазине он не только запугал всех до полусмерти, он еще и руку в кассу запускает без зазрения совести.
– А весь этот дешевый шик, автомобиль и костюмы! Он же из кожи вон лезет, пыль в глаза пустить старается, как последний сутенер! А вояжи в Берлин на выходных? Откуда у этого дармоеда деньги на такие роскошества?
И она, одно лишь слово:
– Перестань.
И он:
– Где он берет деньги, которые сует тебе? Конечно, у него есть источники!
И она, снова:
– Перестань.
И он:
– А на какие шиши он содержит своих потаскух?
И она, в крик:
– Да перестань же!
И ты понял, что означала внезапная тишина, — мать заплакала, ты не смел пошевельнуться, ты ждал ее шагов, скрипа половиц, когда она встанет с дивана и пойдет в ванную, твердо, как могло бы показаться, и слышал его непрекращающееся хождение вперед-назад, все ускоряющиеся мелкие неровные шажки, ты сидел, уставясь в темноту со слабым отблеском света с улицы, и не верил, упрямо не верил тому, в чем он обвинял твоего отца, ты убеждал себя: не может этого быть, не может быть, чтобы он говорил о человеке, к которому ты тянулся еще крохотным малышом, как будто знал, кто он на самом деле, вопреки уверениям матери, говорившей, что отца у тебя нет, вопреки ее слабоватому объяснению, мол, этот человек еще до твоего рождения попросту скрылся, нет, не может быть, что он говорил о твоем отце, ведь ты был уверен друзья готовы лопнуть от зависти, увидев вас где-нибудь в кафе, все знают — он отличный парень, и когда опять пошли обвинения, ты с головой забился под одеяло, чтобы ничего, совсем, совсем ничего не слышать.
– Спишь? — спросил Бледный.
Ответа не последовало; и, через минуту:
– Тебя спрашивают — спишь или нет?
И Меченый:
– Нет.
Затем были слышны только кашель, храп и шорохи — кто-то вставал и, перебираясь через тела спящих, брел к выходу, где его встречал солдат с примкнутым штыком и вел в уборную, и еще раздавался какой-то совсем тихий свист непонятно откуда, и ты снова услышал топот сапог по лестнице и грохочущий стук в дверь и потом тишину, такую тишину, что ты не удивился бы, узнав, что все часы в доме в ту минуту вдруг остановились.
Ты снова услышал приказ, в котором, несмотря на угрожающий тон, слышалось что-то вроде просьбы, какая-то неуверенность, словно его отдал мальчишка, не привыкший командовать, — какой-то надлом, сиплость, с тех пор застрявшие в твоей памяти:
– Открывай!
И твоя мать, уже ждавшая:
– Кто это?
В ответ:
– Открывай!
И она:
– Скажите, кто!
Тут дело пошло по-другому:
– Кончай волынку тянуть, сука паршивая! Открывай, не то вышибем дверь, тогда узнаешь, кто!
Зазвонил телефон, по лицу матери ты понял — она думает о звонившей анонимно женщине, которая донимала вот уже несколько недель, о ее угрозах, всегда одинаковых, и когда телефон замолчал — мать не сняла трубку, — снова раздался стук в дверь, гулкие удары, громыхавшие на весь дом, и тебя все сверлила неотвязная мысль: ведь может быть, что пришел кто-то другой? Ну, разумеется, ваш ангел-хранитель, кто ж еще…