Шрифт:
— Нисколько не задерживаешь. Так какая история? А прежде, впрочем, скажи: не хочешь ли еще кофе?
— Нет, не хочу… Видишь ли, в чем дело. На нашем курсе был один товарищ, которого никто не любил. Очень уж он был какой-то юркий и лебезил перед профессорами. Человек какой-то вкрадчивый… С ним все очень сухо обращались, однако все-таки кланялись, жали руку. Он первый всегда подходил, заговаривал. И со мной был знаком, записок часто просил. На днях вдруг пронесся слух, что вот этот самый студент — шпион. Уж я не знаю, кто первый распустил этот слух, но только все поверили, тем более, что кто-то видел, как этот студент выходил утром тайком из квартиры директора, а в тот же день директор собрал всех нас и по поводу замышляемой на курсе овации одному профессору, не ладившему с директором, предупредил, что ему известно об этом, и пригрозил на случай, если будет устроена овация. А мы это самое предположение, казалось нам всем, держали в секрете, и директор не мог знать… И все, то есть не все, а большинство — были и заступники — решили, что этот студент доносчик… На другой день, когда он пришел на лекцию, все как-то подозрительно смотрели на него, отходили, когда он подходил, не отвечали на его поклон. Он изменился в лице и как-то весь принизился; странным, жалким таким выражением светился его взгляд. Показалось мне, что он с каким-то недоумением взглянул на всех, но, однако, остался и все время на лекции просидел в задумчивости. После лекции один из студентов громко сказал, проходя мимо подозреваемого, что какой-то подлец донес директору… Этот-то подозреваемый совсем помертвел, — я стоял недалеко и видел хорошо его лицо. Лучше было бы не видать его! В его лице было и страдание, и ужас, и что-то гордое, чего никогда не бывало. Он понял, что это его подозревали. Он посмотрел вокруг каким-то вызывающим, злым взглядом, как-то странно усмехнулся и направился к выходу. В это время кто-то его спросил: был ли он тогда-то у директора? Он опять побледнел, резко ответил, что был, и вышел из аудитории. Никто не сомневался после этого, что он шпион, но мне казалось, что человека безвинно оскорбили. Взгляд, знаешь ли, у него был такой… особенный, и именно во взгляде-то я и прочел, что этот человек не доносил, но что после этой-то минуты — это когда его заподозрили — он, пожалуй, решится и на это… О, ужасное, брат, было то мгновение! Я высказал сомнение… я и прежде не был на стороне большинства, но мои слова не убедили… однако все как-то притихли; видно было, что всех что-то стало мучить. А меня, Коля, этот его взгляд до того перевернул, что я всю ночь не мог заснуть и на другой день пошел к этому самому доносчику. Прихожу и застаю его сидящего за столом; видно было, что он совсем не ложился, и на себя не похож. За ночь-то он осунулся, изменился совсем, глаза ввалились и блуждали, как у безумного. Вижу, совсем бедняга плох. Он, однако, при моем приходе сперва изумился, а вслед за тем со злостью посмотрел на меня и спрашивает эдак холодно: «Что вам угодно?» — и сам трясется, точно в лихорадке. Я ему протянул руку, но он не подал своей и заметил с какой-то безумной усмешкой: «Как вам не стыдно протягивать доносчику руку!..» Я ответил ему, что не верю, что он доносчик, а потому и пришел к нему. Тут, Коля, произошла, брат, очень тяжелая сцена… Он вдруг зарыдал, как ребенок, и с такою благодарностью на меня взглянул, что у меня заныло сердце. С трудом я его несколько успокоил, уложил в постель и просидел около него. Я у него ни слова не спрашивал, да и он ни словом не упоминал о вчерашней сцене. Нервы его были очень расстроены. Я посидел у него в комнате, — жил-то он бедно, бедно совсем, — с час или два и, когда он немного успокоился, стал прощаться. Вот тогда-то он и сказал: «Я, может быть, и гадкий человек, но все-таки… не мог бы перенести этого позора!.. Спасибо, вы пришли и спасли меня!» Я в первую минуту не понял, что это он хотел сказать, но, случайно взглянув вокруг, увидал на столе, где он сидел, маленькую стклянку… и, признаюсь, тогда понял смысл этих слов. Нечего и говорить, что я стклянку убрал (в стклянке-то был яд!), и ушел, обещав у него быть через два часа, а от него прямо на лекции, чтобы рассказать все, что видел. А уж там шум… Совершенно случайно узнали, кто это директору-то донес, а донес-то студент, на которого не могло быть и подозрения! Директора племянник сообщил студентам, что он, племянник-то, гимназист, слышал весь этот разговор и знал студента, который был вхож к директору.
— Зачем же этот-то, которого невинно заподозрили, ходил к директору?
— Это после разъяснилось. Он ходил просить пособия… очень он бедный уж… Так за подаянием как бы ходил… Ему и стыдно было сперва признаться… Однако мне он признался.
— Извинились перед ним?
— Целая депутация ходила к нему… торжественно извинились…
— А он что?
— Он очень холодно принял извинение и через день заболел совсем… нервная горячка сделалась… Теперь в больнице лежит… Очень на него подействовало… Да и как не подействовать!.. Это — ужасное подозрение, Коля! Чуть было человека не погубили! Я навещаю его. Теперь ему лучше. Говорит, что не останется более здесь… В Москву уедет!..
— А настоящий шпион?
— О, этот совсем иначе себя держал! Он пришел в негодование, кричал, что на него клевещут, требовал, чтобы ему подали мерзавца, который распустил про него это, — одним словом, выходил из себя. Многие поверили ему.
— И он остался?
— Остался. Ходит на лекции и держит себя с необыкновенным апломбом!
Вася замолчал и заходил по комнате.
— Ты домой писал о своей женитьбе? — спросил он через минуту.
— Нет еще, сегодня напишу. Я думаю, папа и мама тоже удивятся.
— Я думаю, Коля, очень удивятся.
— Что ж тут удивительного?
— По-моему, Коля, тебе как-то не идет жениться! — заметил Вася.
— Как это не идет? — засмеялся Николай.
— Да так, не идет. Вот, например, Лаврентьеву шло, а тебе не идет.
— А мне нет?
— Нет. А впрочем, я, быть может, чепуху говорю, ты не обращай на это внимания! — промолвил Вася. — Однако который, брат, час?
— Двенадцать.
— Ну, мне пора! Надо еще к одному товарищу зайти, а после в больницу. Обещал. Что твоя статья? Принята?
— Кажется. Вот сейчас от Платонова получил записку. Зовет переговорить. На днях к нему зайду. Сегодня проспал, вчера от Смирновых поздно вернулся.
— А как вообще дела?
— Пока не важны, Васюк. Ну, да поправятся, а пока жду денег из дому.
— Из дому? — удивился юноша.
— Отцу писал, просил в долг, я не хочу так брать! — проговорил Николай.
— Так, так.
— А ты давно получал письма из дома?
— Нет, недавно. Все здоровы. Там, Коля, тоже, кажется, дела не важны.
— Подожди, Вася. Дай только время. Дела поправим! — весело заметил Николай. — С Леночкой и мотать меньше буду. Ты и то меня в мотовстве винишь! Сам-то живешь отшельником, питаешься акридами и медом [62] , хочешь, чтобы и все так жили! Так к Нине Сергеевне-то пойдем? — спрашивал Николай, прощаясь с братом.
— Пойдем.
— Кстати: Прокофьева не встречал в Петербурге и ничего о нем не слыхал?..
— Он арестован! — печально проговорил Вася.
62
…питаешься акридами и медом… — т.е. традиционной пищей отшельников. По одному из толкований, акриды — род саранчи, по другому — листья кустарника.
— Арестован?
— Да. В Москве. Из-за границы, говорят, возвращался.
— Давно?
— С месяц.
— Кто это тебе говорил?
— Это верно. Вот, Коля, человек! — прибавил Вася восторженно. — Я когда-нибудь тебе расскажу о нем, а то ты все скептически относишься к нему, не зная его.
— Да я верю, Вася, что он хороший человек, право, верю. Я только над твоею восторженностью смеялся. Он, этот Прокофьев, по твоим словам, какой-то идеал всех добродетелей. Я тоже его немного знаю. А ты все-таки расскажи… Меня он по одному обстоятельству очень интересует.
— О, да ты его совсем не знаешь! — воскликнул Вася, оживляясь при одном имени Прокофьева. — Я его прежде тоже не знал, но здесь слышал. О, это, брат, настоящий человек! Однако прощай, Коля!
— Ты мне расскажи про настоящего-то человека, которого ты отыскал! Да вот что, Вася: обедаем-ка сегодня вместе с Леночкой. Приходи к шести часам к «Медведю». Знаешь «Медведя»?
— Нет, не знаю!
— Я и забыл, что ты постник.
Он сказал адрес и прибавил:
— Смотри же, приходи, Вася. Выпьем за наше счастье. Придешь?