Шрифт:
37
…Он заворочался в кустах и открыл глаза. Вода уж» перестала прибывать, и она, освоившись, медленно, потому что скованность все еще не отпускала, приседала, погружалась в нее, и напряженность поднималась выше и остановилась у груди, у испуганно бьющегося сердца.
— А выпить у тебя ничего нет? — спросил он из кустов.
Она предостерегающе подняла руку, и тут, после крохотной паузы, взметнулась до люстры высокая волна и закачались разноцветные, из спекшихся стеклянных пузырей стаканы, мешая между собой голубое, желтое и оранжевое. А может быть, она сама задела эти стаканы вскинувшейся в такт музыке рукой. Теперь все мелькало, вздымалось, рушилось вокруг нее, и в этом хаосе, сохранившем лишь узкую песчаную полосу, поросшую редкими кустиками, из которых на нее смотрели какие-то — ей некогда было понять какие, но главное, что они были, — глаза, в этом движении исчезла ее скованность, и, ощущая свободу и силу в каждом мускуле, она тянулась вверх, выскакивала из-под рушившихся на нее волн, и сердце стучало что-то похожее на «вот и все, вот и все» или «только так, только так», пока самая высокая волна не накрыла ее с головой и не бросила на мягкое, теплое дно и эта фраза — «вот и все, вот и все» — не стала медленно уходить.
— Я посмотрю у тебя на кухне? — услышала она сквозь толщу воды и подумала, что он зря там будет шарить, потому что все равно ничего нет, только разобьет что-нибудь. Но сейчас это не имело никакого значения.
— Вот и все, — сказала она еще раз про себя и уснула.
Спала она, наверное, какие-то мгновения и проснулась оттого, что он опять завозился на кровати и сказал:
— Интеллигенция… Свет не гасит, голая бегает. Музыку среди ночи включила. А если я в опорный пункт заявлю?
Она поднялась и села в кресло, так ничего и не накинув, — снова светило солнце, от которого грех было прятаться, и кругом были покой и воля.
— А это — что? Аэробика была, что ли? — спросил он, одеваясь.
— Ага, не понравилось?
— Эх ты! — он потоптался у кровати, не зная, что сказать. — Ну я пошел.
Она поднялась, сделала несколько шагов и сразу оказалась у порога своей комнаты, чтобы подождать, пока он обуется и наденет пальто.
— Ты ненормальная? — спросил он, пропуская ее к входной двери.
— Не переживай, — сказала она, обернувшись и глядя на него холодными светлыми глазами. — Ты молодец. Денег дать?
— Зачем?
— Чтобы не переживал.
— Не бойся. Про тебя расскажешь — не поверят.
— Ты молодец, спасибо тебе.
Тут же, в передней, возле приоткрытой двери на лестницу, он обнял ее, прижал к колючему, дурнопахнущему сукну и услышал, что она смеется, издевательски хохочет под охватившими ее руками, не вырываясь и не отталкивая его, — просто смеется над ним.
— Дать бы тебе! — сказал он и хлопнул дверью.
Оставшись одна, она выключила проигрыватель, убрала большой свет, перестелила постель, брезгливо содрав еще теплые простыни и наволочку. Потом она помылась на берегу остывающей реки, и у нее еще осталось два часа на спокойный, с громким от избытка сил храпом сон в прохладной тишине под открытой форточкой.
В начале седьмого ее можно было увидеть в синем с красными полосами тренировочном костюме направляющейся в парк, где в зависимости от времени года и состояния погоды можно было побегать по мокрым или заснеженным аллеям, сделать несколько кругов по дорожке стадиона, погонять на теннисной площадке резиновый мячик с полузнакомыми мужчинами и женщинами, такими же энтузиастами утренней зарядки.
Потом снова ванна, теперь уже потеплее, чтобы не простудиться, марафет, чашка черного кофе с сухариком, строгий синий костюм с университетским ромбом на лацкане — кажется, только в МГУ и можно, было получить такой, с гербом из настоящего серебра (12 рэ и фиолетовая печать — «знак выдан»). Красное ворсистое пальто, в меру вышитая дубленка, строгое кожаное пальто с такой же шляпой — в зависимости от времени года и погоды. И очки с темными круглыми стеклами — весной, осенью, но только не зимой, конечно, когда идешь на работу в еле расползающуюся темень, только что фонари погасили.
Чернеет дорога приморского сада желты и свежи фонари я очень спокойная только не надо со мною о нем говорить
В Ахматовой, несравненной Ахматовой, больше всего поражает ее величественность, надмирность — отрешенность от внешнего мира и погруженность в мир собственный. Почти безнадежно в ее лирических, самых интимных стихах искать приметы ее собственной жизни, реалии ее отношений с тем или другим человеком (как у Есенина, например, или у того же Маяковского) — все переплавлено в высоком горниле, все шлаки слит, получен новый, чистейший по составу продукт — Поэзия души, равнодушная к суете, непониманию, дерзанию… Все проходит или пройдет когда-нибудь, а вот это вещество вечно, и странно даже думать (когда бы знали из какого сора…),что послужило для него исходными материалами. Думать об этом так же нелепо, как представлять, что поэт для нормальной человеческой жизни должен покупать в магазине хлеб, выгуливать собаку, сморкаться, когда в городе грипп. Разве это имеет отношение к полученному веществу? Нет, конечно.
Без пятнадцати девять Нина Сергеевна Дергачева входит в свой кабинет начальника отдела и садится за чистый, без единой бумажки на сверкающей доске стол. Бьющиеся в гололеде или спасающиеся от гнуса и оводов оленьи стада, преуспевающие на привозном комбикорме или страдающие от отсутствия свежей подкормки коровы, равно как норки и свиньи, картофель и капуста, не возникают, не маячат перед колонками цифр и строгими ведомственными инструкциями, все они — суть абстракция, исходные и конечные данные сложного математического, а потому предельно формализованного процесса, в котором одновременно участвуют факторы противоположной направленности, но результат, при умелом анализе, все так же предсказуем, как для школьника — задача с бассейном, в который по-трубе А втекает, а по трубе Б вытекает…