Шрифт:
Счастливое чувство возникает, однако, только благодаря неправильному пониманию студентом реакции вдов и вытеснению виденного. Радость обнаруживает в молодом богослове, сначала предавшемся не образцовым для будущего священника мрачным мыслям о вечно повторяющихся ужасах, некий недостаток интереса к конкретному страданию в мире. Таким же образом, как он жалобный звук животного включал в гармоническое звучание, заставлявшее его думать о порядке и согласии, он превращает слезы и очевидную боль, фальсифицируя их суть, в материал отвлеченного умозаключения, дающего ему счастливое чувство. Своим троекратным силлогизмом студент предает «забитую» Лукерью так же, как и Петр предал троекратным отречением битого Иисуса. Таким образом, эквивалентности продолжаются в рассказе, образуя не цепь смежного, а повтор сходного: не только в Василисе можно увидеть эквивалент апостола, но и студент становится, рассказывая о страданиях святого Петра, изменником. Однако в отличие от Петра и Василисы он не раскаивающийся изменник, а изменник счастливый.
Конечная эйфория студента не может быть постоянной. Его мнимое постижение не будет необратимым. Дома ждет его конкретная действительность, и прежде чем он сможет посветить себя духовным занятиям, исчезнут и представление о единой цепи, и сладкое ожидание таинственного счастья, и видение чудесной и полной смысла жизни.
В начале рассказа «что-то живое жалобно гудело, точно дуло в пустую бутылку». В этом странном сравнении, происходящем из сознания студента, не трудно узнать предвосхищающего весь рассказ признака восприятия им действительности: молодой богослов не принимает виденного им страдания во внимание. Кроме того, пустая бутылка, этот подчеркиваемый звуковым повтором начальный мотив, указывает на несостоящееся событие. Прозаический предмет становится символом мнимого прозрения студента
Часть четвертая
АВАНГАРД
ОРНАМЕНТ — ПОЭЗИЯ — МИФ — ПОДСОЗНАНИЕ [556]
Понятие «орнаментальная проза» [557] , не совсем удачное, но общепринятое [558] , предполагает, в обычном употреблении, явление чисто стилистическое. Поэтому как правило к «орнаментализму» относят разнородные стилистические особенности, такие как «сказ» или «звуковопись» [559] , т. е. явления, общим признаком которых является повышенная ощутимость повествовательного текста как такового. Между тем, за этим понятием скрывается не сугубо стилистический, а структурный принцип, проявляющийся как в дискурсе, так и в самой рассказываемой истории. Орнаментализм — явление гораздо более фундаментальное, нежели словесная обработка текста. Оно имеет свои корни в миропонимании и в менталитете символизма и авангарда, т. е. в том мышлении, которое по праву следует назвать мифическим. [560] При этом мы исходим из того, что в орнаментальной прозе модернизма и повествовательный текст, и изображаемый мир подвергаются воздействию поэтических структур, отображающих строй мифического мышления и соответствующих логике подсознательного. Мысль о связи, существующей между орнаментализмом, поэзией, мифом и подсознанием, мысль, соответствующая культурной автомодели эпохи модернизма и проявляющаяся в разных областях культуры, таких как художественная литература, поэтика, философия, психология, далее будет развернута в виде тезисов. [561]
556
Настоящая работа представляет собой русский вариант статьи: Ornament — Poesie — Mythos — Psyche // Schmid W. Ornamentales Erz"ahlen in der russischen Modeme: Cechov — Babel’ —Zamjatin. Frankfurt a. M. u. a., 1992. S. 15—28.
557
Систематическое и историческое описание «орнаментальной» прозы см.: Шкловский В. Б. Орнаментальная проза. Андрей Белый // Шкловский В. Б. О теории прозы. М., 1929. С. 205—255; Oulanoff H. The Serapion Brothers. Den Haag, 1966. P. 53—71; Carden P. Omamentalism and Modernism // Russian Modernism. Ed. by G. Gibian and H. W. Tjalsma. Ithaca, 1976. P. 49—64; Browning G. L. Russian Ornamental Prose II Slavic and East European Journal. Vol. 23. 1979. P. 346—352; Левин В. «Неклассические» типы повествования начала XX века в искусстве русского литературного языка // Slavica Hierosolymitana. T. 6—7. 1981. C. 245—275. Наиболее убедительные описания дают: Кожевникова Н. А. О типах повествования в советской прозе // Вопросы языка современной русской литературы. М., 1971. С. 97—163; ее же Из наблюдений над неклассической («орнаментальной») прозой // Известия АН СССР. Серия литературы и языка. Т. 35. 1976. С. 81—100; Szil'ard L. Орнаментальность/орнаментализм // Russian Literature. Vol. 19. 1986. P. 65—78; Jensen P. A. The Thing as Such: Boris Pil’njak’s „Omamentalism“ // Russian Literature. Vol. 16. 1984. P. 81—100.
558
См. альтернативные обозначения, которые, однако, не вошли в обиход: «поэтическая проза» или «чисто–эстетическая проза» (Жирмунский В. Задачи поэтики // Начала. 1921. №. 1. С. 51—81), «поэтизированная проза» (Тынянов Ю. Н. «Серапионовы братья». Альманах I // Книга и революция. 1922. № 6. С. 62—64), «лирическая проза» (Кожевникова Н. А. О типах повествования в советской прозе), «dynamic prose» (Struve G. Soviet Russian Literature 1917—1950. Norman (Okla.), 1951; Oulanoff H. The Serapion Brothers), «неклассическая проза» (Кожевникова H. A. Из наблюдений над неклассической [«орнаментальной»] прозой).
559
См.: Белый А. Мастерство Гоголя. М., 1934. С. 227.
560
О мифическом мышлении см.: Cassirer Е. Philosophie der symbolischen Formen. Teil 2: Das mythische Denken. Berlin, 1925. 7–ое изд. Darmstadt, 1977; Лотман Ю. M.; Успенский Б. A. Миф — имя — культура II Лотман Ю. М. Избранные статьи. Том I. Таллинн, 1992. С. 58—75; Мелетинский 3. М. Поэтика мифа. М., 1976. С. 164—169. О проявлениях мифического мышления в литературе см. сб.: Mythos in der slawischen Modeme. Ed. W. Schmid. Wien, 1987. (Wiener Slawistischer Almanach. Sonderband 20). — В использованном здесь понятии мифического совпадают те стадии истории культуры, которые Ян Гебсер различает в своей типологии эпох культуры как «магическую» и «мифическую» (Gebser J. Ursprung und Gegenwart. Stuttgart, 1949— 1953, 3–е изд. 1970. 2–ое карманное изд.: M"unchen, 1986).
561
Под русским модернизмом подразумевается эпоха, охватывающая символизм и авангард — от 1890–х до начала 1930–х годов.
1. Реализм и его научно–эмпирическая модель действительности сказывались в преобладании фиктивно–нарративного принципа с установкой на миметическую вероятность изображаемого мира, психологическое правдоподобие внешних и ментальных действий и событийность сюжета, т. е. дееспособность человека и изменяемость его мира. Модернизм отвергает реалистическую модель из-за ее рационалистической редуцированности. [562] Критика реализма модернизмом затрагивает два аспекта этой редукции. Если в символизме критикуется отрицание реализмом сверхъестественного, ограничение миропостижения доступным разумному субъекту знанием и пониманием, то авангард старается преодолеть недооценку дорационального, интуитивно–физиологического, стихийной инстинктивности. Как символизм, так и авангард, осуществляя деструкцию реалистического миропонимания, обновляют мифическое мышление. Миф же, в зависимости от направления критики реализма, актуализируется в двух разных отношениях. Идеалистический символизм воссоздает трансцендентность мифа, соучастие земного в божественном, а довольствующийся земным миром авангард воспринимает в мифе прежде всего архаическое существование первобытного человека, определяемого элементарными физическими потребностями и инстинктами, еще не научившегося отграничивать себя от окружающего мира объектов как сознающий себя субъект. В обоих периодах постреализма возобновление мифа сказывается не столько в предпочитают мифологических сюжетов и героев, сколько в структурном осуществлении мифического мышления.
562
Обозрение понятийных дихотомий, обозначающих типы реалистического и модернистского текстов после кассирерского противопоставления теоретического и мифического мышления см.: Jensen Р. A. Der Text als Te"u der Welt. Vsevolod Ivanovs Erz"ahlung «Farbige Winde» // Mythos in der slawischen Moderne. Ed. W. Schmid. Wien 1987. S. 293—325. (Wiener Slawistischer Almanach. Sonderband 20).
2. Реализм с его эмпирическим мировоззрением в искусстве сказывался преобладанием фиктивно–повествовательного начала. Модернизм же склонен к обобщению принципов, конститутивных в поэзии, точнее — в словесном искусстве. [563] В то время как в реализме законы нарративной, событийной прозы распространяются на все жанры, в том числе и на не–нарративную поэзию, в эпоху модернизма, наоборот, конститутивные принципы поэзии распространяются на нарративную прозу.
563
О символистском (Потебня, Белый) и формалистском (Шкловский) понятиях словесного искусства см.: Hansen-L"ove A. A. Der russische Formalismus: Methodologische Rekonstruktion seiner Entwicklung aus dem Prinzip der Verfremdung. Wien, 1978.
45—49; его же. Die «Realisierung» und «Entfaltung» semantischer Figuren zu Texten // Wiener Slawistischer Almanach. Bd. 10. 1982. S. 197—252; его же Intermedialit"at und Intertextua"ut"at. Probleme der Korrelation von Wort- und Bildkunst. Am Beispiel der russischen Moderne // Dialog der Texte. Hamburger Kolloquium zur Intertextualit"at. Ed. W. Schmid und W. — D. Stempel. Wien, 1983. S. 291—360. Теоретики символизма рассматривали поэтическое, языковое мышление как остаток архаического, первобытного миросозерцания, возобновляемого ремифизацией поэзии.
3. Орнаментальная проза — это не поддающийся исторической фиксации результат воздействия поэтических начал на нарративно–прозаический текст. В принципе, можно найти отпечатки поэтической обработки нарративных текстов во все периоды истории литературы, но поэтизация повествования значительно усиливается в те периоды, когда преобладают поэтическое начало и в его основе лежащее мифическое мышление.
4. Орнаментализацию прозы как явление словесного искусства следует категориально отличать от сказа, другого распространенного в модернизме отклонения от нейтрального повествовательного текста с установкой на референтности. Под сказом целесообразно понимать речь четко отделенного от автора личного рассказчика, который характеризуется ограниченным умственным и языковым горизонтом. От других видов повествовательной речи так понимаемый сказ отличается такими признаками, как спонтанность, устность, разговорность, диалогичность. Сказ снижает референтности повествования «гипертрофией характерности» и преобладанием косвенных, индексикальных знаков над прямыми, референтными, а орнаментальная проза, напротив, отличается «гипертрофией литературности» [564] , обращая внимание на само выражение, на слово–вещь, которая не указывает уже ни на какую повествовательную инстанцию.
564
О той и другой разновидностях «гипертрофии» см.: Кожевникова Н. А. О типах повествования в советской прозе. См. там же (с. 115—117) и об интерференциях сказа и орнаментальной прозы в русской литературе 1920–х гг. О принципиальном различии между сказом и орнаментальной прозой см. также: Левин В. «Неклассические» типы повествования начала XX века в искусстве русского литературного языка.
5. Благодаря своей поэтичности орнаментальная проза предстает как структурный образ мифа. Идея об изоморфности поэтического и мифического мышлений, из которой мы здесь исходим, нуждается, однако, в некоторой оговорке. Теоретики модернизма (Потебня, Белый), были убеждены в генетическом и, прежде всего, типологическом родстве поэзии и мифа, и в то же время отдавали себе отчет в принципиальном различии обеих сфер мышления. На это различие указывает А. Потебня, называя мифическим такой способ мышления, в котором «образ считается объективным и потому целиком переносится в значение и служит основанием для дальнейших заключений о свойстаах означаемого», а поэтическим — такое мышление, где «образ рассматривается лишь как субъективное средство для перехода к значению и ни для каких дальнейших заключений не служит» [565] . Эта категориальная оппозиция систематически снимается в период авангарда, ключевой семантической фигурой которого становится развернутая метафора, т. е. образ, понимаемый в буквальном смысле и рассматриваемый как «объективный» в смысле Потебни. И другие характерные приемы авангарда, такие как, например, паронимия и иконизация, в которых можно обнаружить изоморфности поэтического и мифического мышлений, понимаются в этот период как основополагающие для поэзии. Из такой автомодели модернизма мы исходим, предполагая изоморфность поэтического и мифического мышления.
565
Потебня А. А. Из записок по теории словесности // Потебня А. А. Теоретическая поэтика. М., 1990. С. 287.
6. Основным признаком, объединяющим орнаментальную прозу и мифическое мышление, является тенденция к нарушению закона не–мотавированности, арбитрарности знака. Слово, рассматриваемое в реалистическом мире как чисто условный символ, в мире мифического мышления становится иконическим знаком, материальным образом своего значения. Принципиальная иконичность, которую проза приобретает в наследство от трансформирующей ее поэзии, соответствует магическому началу слова в мифе. В мифическом языке между словом–именем и вещью нет никакой условности, нет даже отношения репрезентации. За неимением идеи условности отсутствует и представление о знаковости вообще. Имя — это не знак, обозначающий вещь или указывающий на нее, имя совпадает с вещью. Мифическому мышлению совершенно чужды, как заметил уже Эрнст Кассирер, «разделение идеального и реального», «различение между миром непосредственного бытия и миром опосредствующего значения», «противоположность „образа“ и „вещи“»: «Где мы видим отношение „репрезентации“, там существует для мифа […] отношение реальной идентичности» [566] . Орнаментальная проза реализует мифическое отождествление слова и вещи как в иконичноста повествовательного текста, так и в сюжетном развертывании речевых фигур, таких как сравнение и метафора. [567]
566
Cassirer E. Das mythische Denken. S. 51.
567
Досемиотическую неразличаемость знака и денотата в архаическом «чувственном мышлении» наблюдает Сергей Эйзенштейн в истории орнамента. В неопубликованных рукописях он отмечает, что в «самой ранней стадии орнамента изобразительность отсутствует вовсе. На месте изображения — просто сам предмет, как таковой: на нитку натянуты когти медведей, или зубы океанских рыб, просверленные раковины, засушенные ягоды или скорлупа» (цит. по: Иванов В. В. Очерки по истории семиотики в СССР. М., 1976. С. 148). Вообще, в теории Эйзенштейна, разделяющей эволюцию сознания и искусства на три стадии (соответствующие эпохам культуры в типологии Гебсера), имплицитно содержится теория орнаментализма. Третья стадия эволюции характеризуется тоской по утрачнному единству «прогрессивного», логического мышления, обспечивающего содержание, и «регрессивного», чувственного мышления, связанного со строением формы (см.: Kim H. — S. Verfahren und Intention des Kombinatorischen in В. A. Pil’njaks Erz"ahlung «Ivan da Mar’ja». M"unchen, 1989. S. 15—17).